Шурка Смагин был родом из семьи военнослужащего и жил на «полкушке», как называли в Ташкенте большой военный городок, выстроенный после войны пленными немцами, японцами и другими интернированными солдатами Второй мировой, воевавшими против СССР и стран антигитлеровской коалиции. Но известен он был в городе отлично. Его фамилию и отчество прекрасно знали и в милиции, и даже в КГБ, но далеко не потому, что отец Смагина, в прошлом боевой офицер, служил полковником штаба Туркестанского военного округа, а мать была завучем престижной школы № 25 по улице Шота Руставели и одна из немногих жителей республики имела звание заслуженного работника образования. Сын же их стал известен исключительно тем, что, как пелось в одной песенке, он «с детства был испорченный ребенок, на маму и на папу не похож». «Отрывным парнем», сотканным будто бы из противоречий, с резким и буйным нравом и «нордическим» характером, от которого можно было ожидать всего, что угодно, но только не нормальных поступков, обычно присущих детям, воспитанным в таких семьях. Где появлялся Смагин, там всегда ждали чего-то из ряда вон выходящего: то ли погрома, то ли серьезной драки, то ли поножовщины и даже убийства.
Поговаривали даже, что за ним тянутся куда более серьезные дела, из-за которых неминуемой для других на его месте тюремной решетки Шурке удалось избежать только благодаря своему папаше и его бесчисленным еще со времен войны связям во властных и силовых структурах республики и даже страны. Считалось также между мужиками и «серьезными» людьми чуть постарше, что за спиной Смагина стоит не кто-нибудь, а известный своим буйным нравом и неслыханной дерзостью воровской авторитет Вогез Хачатрян по кличке Дед. Поговаривали, что главная «крыша» его была даже покруче Деда, а именно некий Папа – гроза всех тогдашних предпринимателей и цеховиков, ни имени, ни отчества, ни фамилии которого Глодов не знал. И даже никогда не слышал. Знал только от знакомых ребят, что величали этого человека то ли Гюрза, то ли Старая гюрза. И то, что родился он в этих местах, был похож на русского или грека и происходил чуть ли не из старинного басмаческого рода беков, а может, и ханов, манапов, баев или кого другого. Хотя мать его была русской женщиной, истинно христианской душой, «свалившей» когда-то от «красного террора» в Среднюю Азию и умершей здесь в полнейшей бедности. Рассказывали Глодову и другие версии, которым, честно говоря, он слабо верил, поскольку был полностью убежден, что никто из этих рассказчиков всей правды не знал, да и, можно сказать, даже боялся знать. Поэтому и плел всякие догадки, выдавая их за чистую монету.
С такими мыслями Вячеслав лениво и уныло добрел до тренировочного поля, оглядел его из бетонного круга сектора для метаний и, обнаружив на выжженной солнцем траве хаотично разбросанные в разных местах и на разном расстоянии от круга семь спортивных снарядов, нехотя поплелся собирать их. Минут через двадцать он, как запряженная плугом лошадь-бомбовоз или как бурлак на Волге с известной картины Репина, натужно тянул своими длиннющими руками с вздувшимися от напряжения венами, ухватив за ручки на металлических тросах, почти пятидесятикилограммовую металлическую массу поблескивающих на солнце крутящихся шаров. Он сильно наклонился вперед своим долговязым, жилистым телом и большой кудрявой головой. Причем пять снарядов он тянул левой рукой, с пальцев которой так и не снял аккуратно намотанный и обильно наканифоленный эластичный бинт, а два – свой и тренера – в правой, также накрепко ухватившей «замком» металлические ручки молотов.
Он уже завершал свой нудный, малоприятный и изнурительный поход на жаркое поле. До маленького дощатого домика синего цвета – склада спортинвентаря, к которому он направлялся, Глодову оставалось перейти только красноватую гаревую дорожку для бега, а потом метров тридцать – сорок по горячему от солнца бетону. Тут Вячеслав, наконец, приподнял голову. То, что он увидел, было выше его понимания.
Прямо у входа в синенький дощатый домик спортинвентаря стоял еще совсем недавно виденный им перед окошечком раздачи в кафе сам Шурка Смагин и о чем-то очень живо, активно жестикулируя одновременно обеими руками, приняв чуть ли не угрожающую позу, беседовал со старым стадионным сторожем. Урман-ака стоял перед ним навытяжку, как солдат перед офицером, лишь время от времени позволяя себе вытереть длинным рукавом халата, бывшего когда-то цветным, но за долгие годы ставшего замызганным и засаленным, мокрые от пота лицо и голову, покрытую неизменной и старой – судя по узорам скорее всего таджикской – тюбетейкой.