Но это не так, не может быть, чтобы он делал ей больно только тем, что ждал, молча ждал, что она скажет, глядя, как слабо шевелятся ее губы, и вот теперь это должно случиться: она будет умолять, и цветок наслаждения начнет распускаться вместе с ее мольбами, будет биться и плакать в его объятиях, а влажный цветок — распускаться все пышнее, и наслаждение, оттого что она беспомощно бьется в его руках... Бобби входит, приволакивая лапу, и ложится в углу. «Не смотри на меня так», — сказала Мишель, и Пьер ответил: «Я не смотрю», и тогда она сказала — нет, смотришь, а мне неприятно, когда на меня так смотрят, но дальше ничего не успела сказать, потому что теперь уже Пьер вскочил, переводя взгляд с Бобби на свое отражение в зеркале, провел рукой по лицу и, застонав, тяжело, с присвистом дыша, упал на колени перед диваном и спрятал лицо в ладони, судорожно дергаясь и задыхаясь, стараясь сорвать липкую паутину образов, вдруг залепивших ему глаза, нос и уши, как палые листья, облепившие потное лицо.
— Пьер, — выговорила Мишель дрожащим голосом.
Он не может сдержать всхлипывающие рыданья, они прорываются сквозь пальцы, то утихая, то вырываясь вновь, загромождая тишину комнаты.
— Пьер, Пьер, — говорит Мишель. — Что случилось, милый, что?
Она медленно гладит его по волосам, протягивает платок, пахнущий землей.
— Прости меня, идиота несчастного. Ты г-г-говорила...
Встав, он тяжело опускается на другой конец дивана и не замечает, как Мишель вдруг снова вся сжалась, как тогда, перед тем как убежать. «Ты г-г-говорила», — повторяет он с усилием, горло перехватило, но что это: Бобби снова рычит, а Мишель встала и медленно, не оборачиваясь, отступает шаг за шагом, отступает, глядя на него в упор, да что же это, почему опять, почему она уходит сейчас, почему. Стука двери он как будто не слышит. Он улыбается, видит свою улыбку в зеркале, улыбается снова, напевает, не разжимая губ, Als alle Knospen sprangen; в доме тихо, и слышно, как щелкает снятая телефонная трубка, как жужжит диск — одна буква, другая, первая, вторая цифра. Пьер стоит, пошатываясь, мелькает смутная мысль о том, что надо бы пойти объясниться с Мишель, но он уже на улице, рядом с мотоциклом. Бобби рычит на крыльце, дом яростным эхом откликается на шум заводимого мотора, первая и — вверх по улице, вторая — в лучах солнца.
— Это был тот же голос, Бабетт. И я вдруг поняла...
— Глупости, — отвечает Бабетт. — Будь он там, он бы тебе задал взбучку.
— Пьер уехал, — говорит Мишель.
— Пожалуй, это лучшее, что он мог сделать.
— Ты не могла бы приехать, Бабетт?
— Зачем! Нет, я, конечно, приеду, но это идиотизм.
— Он заикался, Бабетт, клянусь... Мне не померещилось, помнишь, я говорила, что еще раньше... Все это уже как будто было... Приезжай скорее, по телефону я не могу объяснить... Мотоцикла больше не слышно; уехал, а мне так ужасно тоскливо, он бы меня понял, бедняга, но он тоже как сумасшедший, Бабетт, такой странный.
— Мне казалось, у тебя уже все переболело, — говорит Бабетт наигранно небрежным тоном. — В конце концов, Пьер не дурак — поймет. Я думала, он уже давно все знает.
— Я уже вот-вот хотела ему сказать, хотела и тогда... Бабетт, клянусь, он заикался, а раньше...
— Я помню, но ты преувеличиваешь. Ролану тоже взбредет иногда сделать себе какую-нибудь прическу, но, черт побери, что, ты его из-за этого — не узнаешь?
— Все, уехал, — упавшим голосом повторяет Мишель.
— Вернется, — говорит Бабетт. — Ладно, приготовь что-нибудь вкусненькое для Ролана, он день ото дня жрет все больше.
— Клевета, — говорит Ролан, появляясь в дверях. — Что там с Мишель?
— Поехали, — говорит Бабетт. — Скорее.