Теперь, когда, благодаря трудам его сына Кристофера над двенадцатитомной «Историей Средиземья», мы обрели доступ к внушительному корпусу неоконченных и переработанных текстов и сопутствующих материалов, мы воочию убеждаемся, сколько времени и труда вложено в эти сочинения. Современники и коллеги, представляй они себе авторский замысел в полном объеме, просто за головы схватились бы. Что заставляло Толкина засиживаться до полуночи? Не столько одержимое желание рассказать историю, сколько убежденность, что «легенды и мифы в значительной степени сотканы из «истины» и, несомненно, представляют отдельные ее аспекты, которые воспринять можно только в такой форме» (L 131). Он знал, что пишет художественную прозу, но при этом чувствовал, что
Местом действия служит не какая–нибудь отдаленная галактика или иной мир, но наш мир, отодвинутый в глубокое прошлое. В черновике письма от 1971 года к некоей почитательнице (L 328) Толкин говорит о том, что пишет с придирчивым вниманием к подробностям — так, чтобы создать «картину», помещенную словно на беспредельном фоне «в окружении смутно проступающих бескрайних далей времени и пространства». Каждый отдельный элемент истории должен как бы принадлежать более обширному и более древнему корпусу литературы, дабы вызвать резонанс символов, без которого чары не сработают. Необходимо ощущение обширных горизонтов позади и вокруг каждой истории, как в скандинавских или кельтских легендах, каждая из которых дошла до нас как часть своего собственного необъятного «мифического пространства».
Особенно интересно продолжение того же письма. Так и кажется, что Толкин, даже умея до определенной степени проанализировать, что он делает и почему и как он достигает того или иного художественного эффекта, в то же время до крайности озадачен собственным даром. Он чувствовал, что здесь действуют какие–то загадочные силы. Вот что он пишет:
Оглядываясь назад, на совершенно непредсказуемые события, последовавшие за публикацией… я чувствую, как если бы неуклонно темнеющее над нашим нынешним миром небо внезапно пронзил луч, тучи расступились и на землю вновь хлынул почти позабытый солнечный свет. Как если бы воистину рога Надежды запели вновь, — вот так Пиппин внезапно услышал их тогда, когда судьбы Запада висели на волоске. Но
Ощущение тайны усиливается благодаря встрече в реальной жизни с двойником Гандальва. Именно так Толкин воспринял гостя, приехавшего, чтобы обсудить старинные полотна, словно бы нарочно задуманные как иллюстрации к «Властелину Колец», причем сам Толкин в жизни этих картин не видел. Гость, выдержав паузу, заметил: «Вы ведь, конечно, не считаете, что написали всю эту книгу сами?» А Толкин, между тем, продолжает:
Гандальв чистой воды! Я был слишком хорошо знаком с Г., чтобы неосторожно подставиться под удар или спросить, что он имеет в виду. Кажется, я ответил: «Нет, теперь я так не считаю». И с тех пор был уже не в состоянии думать иначе. Пугающий вывод для старика–филолога касательно его персональной забавы! Зато от такого вывода не заважничает тот, кто сознает несовершенства «избранных орудий» и, как порою представляется, их прискорбную непригодность для назначенной цели.