– Преимущественно про любовь, товарищ.
– Зря. Тут надо про смерть.
– А мы подведем соответствующую структуру.
Одни сверкающие ненавистью к зною ледники, одни они прорезают небо. Высоки и звонки горы Тууб-Коя.
И отходя к своей палатке, хрипло сказал Омехин:
– Разве что – подведем.
В средине ленты, когда гладкий и ровный «трутень» объяснился в любви длинношлейфой даме4
, а соперник его – трухлявый лысый злодей – подслушивал за портьерой, когда Глушков совсем приготовил в памяти одну из удивительных своих речей, такую, что после десятка подобных совсем к черту бы развалился старый мир, – в отряд, пробравшись незнаемыми тропами, примчалось подкрепление – уфимские татары.Экран потух, партизаны заорали «ура», и косым ножом семиреченский казак Лумакша перехватил горло кобылице. Казаны для гостей мыли так, будто собирались варить в них лекарство, и, по степному обычаю, сам Омехин первый кусок сваренной казы5
пальцами положил в рот командиру отряда татар Максиму Семеновичу Палейка.– Вступаю под непосредственное ваше командование, – сказал Палейка, быстро глотая кусок.
– Кушайте на здоровье, – ответил Омехин, придвигая блюдо. – По поводу же картины замечу: с точки зрения человеческой целесообразности любовь вызывает жалость к себе.
– Зачем же… Жизнь любить не мешает, особенно – рожать. Не рожая – какая жизнь. По-моему, женщина у меня должна быть единственная. Чтобы сказать фигурально или в пример аллегорией, – присосаться к шее на всю жизнь и пить.
– Не одобряю, – возразил Омехин.
Он хотел быстро спросить о буржуазном происхождении Палейка, но здесь тонко, словно испаряясь в сухом, как пламень, воздухе, пропел горнист.
Всадники вспрыгнули на коней.
Казак Лумакша, резавший кобылу, привел двух киргиз. От страха стараясь прямо, по-русски, держаться в седлах, сказали они, что ак-рус – белые люди с ледников пошли в обход омехинскому отряду, по дороге берут киргизские стада, и бии6
– старшины собираются резать джаташников.– Мы сами джатак, – сказали они. Пусти нас, мы по вольной тропе пришли.
«Джатак – значит бедняк, – самому себе перевел Глушков. – Необходимо отметить и употребить в речи, как окончу картину демонстрировать»…
Дни здесь сухие, как ветер, тоска здешней жизни суше и проще ветра, и ветер желтым и крупным песком заносит конец ее.
Вот поехали утром еще трое партизан сбирать кизяки – топливо – и не вернулись.
В долине Кайги остались сторожа подле запасных табунов, пустые палатки, три пасущихся подле саксаулов ослика и агитатор Глушков, спящий со скуки на камне, подле смотанных лент.
Сторожа рассказывали сказки о попадьях и работниках. Неутолимая тоска по бабьему телу капала у них с губ, и Глушков проснулся от вопроса:
– Неужель такая баба растет, как на картине? Надо полагать, перерезали таких баб всех, а не порезали – мы докончим. Зачем ты, сука, виляешь, когда мы тут страдаем, а?
Проснулся Глушков, тесно и жарко показалось ему в грязной своей одежде, пощупал горячий и потный свой живот, подумал – разве можно, действительно, показывать в пустыне такие бедра. И с необычайным для него матерком добавил:
– …Вырежу прочь вышеуказанный кусок из ленты.
Тогда же.
На одной из темных троп шарахнулись в сторону копыта коней.
Темно-вишневый цвет смолистой щепы осветил узловатый подбородок Омехина, кровь на копытах коня и грудь человека, разрезанную в виде звезды. По челку утонула в груди человека конская нога.
Это был один из троих, ушедших утром сбирать кизяки.
Крупным песком заносится конец здешней жизни.
Палейка оправил ремни револьвера и тихо сказал Омехину:
– Предлагаю: труп в сторону. Пленных не брать.
От гривы к гриве, от папахи к папахе пронеслось с неясным шумом, словно вставляли патрон в обойму:
– Пленных не брать.
– Так точно, – прошептал задний в отряде, оглядываясь в тесную темноту, – так точно: пленных не брать.
В битве подле аула Тачи, как известно вам, был убит полковник Канашвилли, зарублено семьдесят три атамановца и взят в плен брат Канашвилли.
Горный поток тоже не брал пленных. Вода мутнеет от крови только в песнях7
, а пасмы8 туманов в горах были такие же, как в прошлый день.– Расстрелять, – сказал, не глядя не пленного, Палейка. Он разыскивал тщетно спички, он не курил всю ночь, и, конечно, приятнее держать в руках папироску, чем шашку.
– Товарищ…
Омехин зажег ему спичку. Такая любезность удивила Палейка, и он даже поклонился:
– Благодарю вас, товарищ Омехин.
Омехин зажег еще спичку и так, с горящей крохотной лучинкой в руке, проговорил:
– Но, товарищ, поскольку она женщина, а не брат… Палейка опять зашарил спички.
– Предлагаю: расстреляем через полчаса. Я ее сам допрошу. Выходит, не брат, а жена? – спросил он почему-то Омехина.
Тот тряхнул головой, и Палейка тоже наклонил голову.
– И жену… тоже можно расстрелять9
.– Можно, – подтвердил Омехин. И тогда сразу Палейка почувствовал, что папироса его курится.
Был рассвет. Пятница. Татары умело кололи кобылиц, и так же уверенно, словно блеском своим сами себе создавали счастье, так же смело блистали ледники Тууб-Коя.