Читаем Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках полностью

В те времена в стране зубных врачей,Чьи дочери выписывают вещиИз Лондона, чьи стиснутые клещиВздымают вверх на знамени ничейЗуб Мудрости, я, прячущий во ртуРазвалины почище Парфенона,Шпион, лазутчик, пятая колоннаГнилой цивилизации — в бытуПрофессор красноречия — я жилВ колледже возле главного из ПресныхОзер, куда из недорослей местныхБыл призван для вытягиванья жил.Все то, что я писал в те времена,Сводилось неизбежно к многоточью.Я падал, не расстегиваясь, наПостель свою. И ежели я ночьюОтыскивал звезду на потолке.Она, согласно правилам сгоранья,Сбегала на подушку по щекеБыстрей, чем я загадывал желанье.

— А теперь ты почитай что-нибудь, Янки. Что-нибудь из старого, а? 3наешь, мне сейчас будет в масть что-нибудь из твоей классики. Почитай из «Братской ГЭС» — нет?

Тушинский начинал читать из этого монстра, которым десять лет назад пытался отмазаться от «Преждевременной автобиографии». Черт его знает, этого Яшку, думал он, может быть, ему как раз нужна такая советская ностальгия.

Вроде все бы спокойно, все в норме,А в руках моих детская дрожь,Я задумываюсь: по формеМастерок на сердечко похож.Я конечно в детали не влажу,Что нам в будущем суждено,Но сердечком своим его мажу,Чтобы было без трещин оно.Чтобы бабы сирот не рожали.Чтобы хлеба хватало на всех,Чтоб невинных людей не сажали,Чтоб никто не стрелялся вовек.Чтобы все и в любви было чисто(а любви и сама я хочу),Чтоб у нас коммунизм получилсяНе по шкурникам — по Ильичу.………………Пусть запомнят и внуки и внучки,Все светлей и светлей становясь,Этот свет им достался от НюшкиИз деревни Великая Грязь…

Процкий слушал, держась за свой подбородок и стеная слегка. Когда Тушинский выдохся, он сказал ему:

— Послушай, Янки, ну как ты мог наворотить такую паскудную советчину? Ведь ты поэт — нет? Где твои знаменитые рифмы? Влажу — мажу? Рожали — сажали? Боже мой, ну почитай мне про снег! Ведь ты же снегом был славен! Ну — нет?

И Ян тут же менял пластинку:

А снег повалится, повалится,И я прочту в его канве…

И далее старался без всяких «Ильичей». А в ответ сквозь хлюпанье наплывали приметы влажных берегов.

Выползая из недр океана, краб на пустынном пляжеЗарывается в мокрый песок с кольцами мыльной пряжи,Дабы остынуть, и засыпает…

И так без конца, чуть ли не до утра, забыв про все обоюдные козни, долдонили и долдонили в пустом японском суши-баре, а буфетчик Долдони только и успевал не забывать менять кассетки в машинке своей под прилавком.

1975–1980

Крути-крути

Роберт Эр давно уже стал замечать за собой некоторую раздвоенность жизни, от которой страдал. Все-таки еще совсем недавно он полагал себя непременным членом «оттепельного» авангарда. Более того, одним из заводил. Решив вступить в партию, он собрался там как бы представлять послесталинских идеалистов, а получалось так, что он то и дело вроде бы ловил себя на том, что вместе с ним партаппаратная задница (ну, скажем, в образе того же Юрки Юрченко) как бы оседает в глубь авангарда.

Это еще полбеды. Свои и чужие. Чужие и свои. Две маски. Быстрая перемена двух личин. Однако появляется что-то еще, третье. И это третье опять же делится на постоянно делимые образины: «свои, но чужеватые», «чужие, но свойские», «чужеватые чужие», «свойские свои»; дальнейшее — мельканье. И явный дискомфорт, или, как говорили тогда, «вегетативка».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже