По мере того как я уходил все дальше в глубь острова, туман сгущался. Неожиданно я перестал узнавать пейзаж. На привычные петербургские доходные дома начали накладываться совершенно иные картины. Я видел серый камень, покрытый фантастической резьбой: изображения глубоководных гадов с переплетающимися щупальцами, морских дев со свисающими до пояса грудями и жабрами за ушами, витые рога, раковины, медуз и тритонов. Все это двигалось и видоизменялось, перетекало из одного в другое, растворяясь в тумане и снова материализуясь перед моим изумленным взором. Но – и это показалось мне самым странным – прежние фасады зданий тоже оставались на месте. Они то проступали сквозь призрачные, незнакомые, то исчезали, но никогда не пропадали насовсем. Их присутствие постоянно угадывалось, а иногда – особенно после очередного порыва ветра – делалось единственным.
Приблизительно то же самое произошло и с людьми. На улицах было довольно мало прохожих: в основном это были бабки с авоськами или офис-женщины, спешащие куда-то с папочкой в руке. Но среди них ленивой, расхлябанной походкой бродили совершенно другие личности: в грязных шароварах, босые, в балахонах или вовсе полунагие, с острым горбиком между лопаток, согнутые, кривобокие, чрезмерно тучные или, наоборот, ужасно тощие. Одни были черны как сажа, другие обладали болезненно-белой кожей и одутловатыми щеками. Они текли по мостовым, то и дело натыкаясь на жителей Васильевского острова, но никогда не вступая с ними в контакт.
Казалось, я неведомым образом обрел способность видеть два непересекающихся мира одновременно и находиться сразу в обоих. Я до сих пор не вполне избавился от этого, и, признаюсь честно, иногда подобное существование становится мучительным.
Когда я увидел тот самый дом, то мгновенно узнал его. Розовый фасад, пустырь с одной стороны и перекресток – с другой. У меня не возникло ни малейших сомнений в том, что я у цели. Возможно, с самого начала я направлялся именно сюда, к таинственной Алии, о которой велись разговоры вчера за столом у Лазарева, и только сейчас осознал это.
Розовый дом выступал из тумана, как плечи Элен Безуховой из кружев бального платья; он одновременно был и очень красив и производил отталкивающее впечатление. Казалось, в нем есть нечто сальное, нечистое, такое, что заставляет, прикоснувшись, тотчас отдернуть руку. И чем дольше я рассматривал его, тем менее понимал, в каком из двух открывшихся мне миров он находится. Дом был достаточно материален, чтобы считаться принадлежностью мира здешнего, и вместе с тем абсолютно призрачен, как всякий выходец из мира потустороннего (или, если угодно, параллельного).
Некоторое время я разглядывал его и пытался понять, чего я хочу: уйти и никогда больше не думать ни о доме, ни об Алии, ни даже о бедном Лазаре, или же, напротив, – войти и стать частью этой истории.
Мысли в голове не то чтобы путались – их было слишком мало для того, чтобы они могли перепутаться или даже просто встретиться в моих пустынных мозгах. Мое умственное состояние в тот миг можно было выразить одним-единственным словом: недоумение. Я вообще не понимал ни своих желаний, ни своих ощущений, ни того, что происходило у меня под носом, ни того, что случилось со мной вчера. Словом, сплошной туман. Обыкновенная питерская погода, но разве не она свела с ума целую кучу народу?
В конце концов одно чувство выделилось из бесформенного клубка слабо выраженных эмоций и открыто заявило о себе. Это чувство было любопытством.
Повинуясь его импульсу – не потому, что он был сильным, а потому, что он был единственным, – я вошел в подъезд и сразу же остановился.
Это был самый обыкновенный подъезд. Здесь пахло кошками. В стене, разрисованной таинственными иероглифами местных хулиганов, красовались остатки камина, и даже многократные покраски казенной синей краской не смогли вполне уничтожить лепнину, его украшающую. Широкие ступени были выщерблены, перила кое-где обвалились.
Сквозь немытые стекла медленно сочился серый свет. Как и на всякой лестнице в старом петербургском доме, здесь начинало чудиться, будто ты погружен глубоко под воду.
Я сделал несколько шагов и стал подниматься по ступенькам.
Здесь мой собеседник вдруг зевнул и спросил меня, не выпью ли я с ним коньяку. Мы отправились в другое место, потому что в том кафе, где мы встречались, коньяку не подавали.
Я заметил при этом, что Гемпель сильно изменился. Если в начале нашей встречи он радовал меня как раз тем, что остался похожим на прежнего Андрюшу Гемпеля, необходимую принадлежность моего безмятежного детства, то теперь, по мере того как развивался его рассказ, я все больше замечал тревожащие перемены в его облике.