— Которому никто не возражает, — язвительно напомнил Тихменёв, щуря глаза. — Вообще, батенька, скажу вам вот что: если бы, к примеру, Федор Михайлович после каторги заделался вторым Герценом и стал бы от души честить Россию на всех перекрестках, его можно было бы понять, и любой здравомыслящий человек признал бы, что у него есть такое право. Но у Достоевского, насколько я его знаю, ничего подобного даже в мыслях нет, зато Тургенев, богатый барин, которого родина решительно ничем не обделила…
— Но он же впал в немилость при отце нынешнего государя. Разве нет?
— И был всего лишь сослан в свое имение, — усмехнулся Тихменёв. — Тоже мне, наказание! Эх, мне бы такое имение, как у Тургенева, и я с легкой душой позволил бы запереть себя там до конца своих дней… Кстати, вы знакомы с ним?
— Нет. Я… я занес свою визитную карточку, но его не оказалось дома.
— Я виделся с ним на днях, — объявил редактор. — Напомнил Ивану Сергеевичу, какую грандиозную встречу ему устроили весной, когда он приехал в Петербург и выступал там с публичным чтением. Вообразите, он прикинулся, что ничего не помнит, кроме холода и снега. И вообще в России, по его словам, он чувствовал себя как в тюрьме. К тому же управляющий Спасским, какой-то его родственник, его обкрадывал, и Иван Сергеевич порядочно с ним намучился, пока не решился указать ему на дверь. Он долго мне расписывал козни этого родственника, а я упорно пытался перевести разговор на «Дым», и, когда мне это удалось, Тургенев стал горячо меня уверять, что провал романа его мало заботит. Я хотел ему сказать, что тут не роман, тут уже репутация проваливается, но посмотрел на его седую голову, подумал: «А стоит ли?» — и промолчал. Тем более что я всю свою жизнь имею дело с писателями и знаю, что нет такого автора, которого не волнует, как публика примет его детище.
Ах, деликатнейший Платон Афанасьевич. Ну конечно же, к чему восстанавливать против себя знаменитого писателя, к которому ты явился, чтобы узнать, может ли тот дать что-нибудь для журнала. Само собой, Тихменёв даже не упомянул об этом, но Авилов был уже достаточно искушен в литературных делах и сам обо всем догадался.
— Здесь, в Баден-Бадене, он строит себе дом, — желчно продолжал редактор. — По соседству с госпожой Виардо, разумеется. Если верить Ивану Сергеевичу, на строительстве его уже порядочно надули, но останавливаться он не хочет. Задавал мне вопросы о литературе и литераторах, причем довольно оригинальные. Спросил, например, что поделывает экс-журналист, экс-поэт и вечный жулик Некрасов и не превратился ли он окончательно в честного клубного шулера. Каково, а? Потом мы говорили о Парижской выставке — оказывается, Иван Сергеевич там был тогда же, когда и я, но мы каким-то образом разминулись.
— Мне очень понравились ваши статьи о выставке, — заметил Михаил, чтобы хоть что-то сказать.
— Дрянь статьи, — поморщился Тихменёв. — Я бы написал как следует, но покушение на государя[13] спутало все планы. Даже не хочется вспоминать, до чего мерзко вели себя французы. Во-первых, хороша их полиция, раз допустила подобное. Во-вторых, они не стеснялись открыто выражать симпатию к стрелявшему. Я их спрашивал: если бы, положим, государь пригласил Наполеона в Петербург и позволил бы, чтобы того подстрелили, что бы вы сказали?
— И что они вам отвечали? — спросил Авилов, скучая.
— Ну вы знаете, отделывались обычными французскими шуточками: что Наполеону нет нужды ездить в Петербург, что в России их императора никто не ненавидит, и все в таком роде. Удивительно подлая, до гнусности изворотливая нация. И ведь должны же понимать, что им нужны союзники, раз они собираются воевать с Пруссией, но нет: сами все делают, чтобы самого сильного возможного союзника оттолкнуть.
— Может быть, они считают, что союзники им не нужны.
— Э, батенька, да ничего они не считают, — уже с досадой промолвил Тихменёв. Михаил нахмурился, вновь услышав резавшее его слух обращение «батенька», и опустил глаза. — Мы их раздражаем, и даже более того скажу: бесим мы их до ужаса, вот что. Они из кожи вон лезут, чтобы нас унизить, и готовы ради этого даже срубить сук, на котором сидят. Ну и пусть рубят, пусть грохнутся и сломают себе наконец шею. Пруссаки побили австрийцев, теперь очередь французов быть битыми.
— Я вижу, нелегко вам пришлось в Париже, — заметил писатель с иронией, которую даже не давал себе труда скрыть. Однако собеседник воспринял его слова всерьез.