Невысокого роста, подвижный человечек с взлохмаченными волосами молча бегал вдоль открытого окна трехэтажного жилого дома, стоявшего в самом центре Берлина, на углу двух улиц, Таубенштрассе и Шарлоттенштрассе. Он то умоляюще вскидывал руки вверх, то хватался за голову и высовывался наружу. Человечек с ужасом наблюдал за пожаром в служебном здании напротив. Там языки пламени вырывались из высоких окон и захватывали красную черепичную крышу. Разгоравшийся огонь не унимался и, похоже, был готов довести свое страшное дело до конца. Трещало горевшее дерево, на булыжниковую мостовую со звоном сыпались стекла, падали головешки. Жар был такой силы, что пришлось закрыть окно. Прибывшие брандмейстеры качали из всех сил воду из бочек, но струи из брандспойтов едва достигали второго этажа и уже ничего не могли спасти. Человека, с тревогой наблюдавшего за всем происходящим из окна своей квартиры, звали Эрнст Теодор Амадей Гофман, он был известным советником Апелляционного суда, находившегося на улице Линденштрассе (Lindenstrasse, где теперь располагается Берлинский музей), он же был автором «Фантазий в манере Калло», снискавших у берлинской публики признание, он же музыкант и сочинитель оперы, он же музыкальный критик, он же художник.
Был самый конец июля 1817 года. В Берлине стояла невыносимая жара, воздух был сухой, тягучий, и вот результат: скорее всего, по чьей-то небрежности, от какой-то непотушенной сигары занялись портьеры, за ними пламя перебросилось на деревянные перекрытия, которые вспыхнули, как спички. И безжалостный огонь охватил все здание — на центральной улице Унтер-ден-Линден горела Королевская опера, ныне Немецкая государственная опера, горел зрительный зал, пылала сцена. Это означало, что горела и опера «Ундина», единственное масштабное музыкальное творение Гофмана, принесшее ему за два года постановок не только успех, авторитет, но и столь необходимые деньги. Горели превосходные декорации, сделанные знаменитым архитектором и скульптором Карлом Шинкелем, горели дорогие костюмы, парики, все сценические аксессуары, и вместе с ними горели слава, успех и надежда. Этот огонь мог означать только одно — закат сценического творчества, завершение музыкальной карьеры сочинителя опер. Погибшая в огне «Ундина», написанная по мотивам повести приятеля Гофмана де ля Мотт Фуке, была его первым и последним заметным музыкальным произведением, поставленным на городской сцене. Больше он уже не смог создать ничего подобного, и «Ундину» тоже больше не ставил никто.
В 1817 году Гофману исполнилось 41 год, он был женат, трудился не покладая рук как юрист, составлял законы, писал докладные, реляции, прошения, и все это делал, по отзывам свидетелей, качественно, быстро, зная букву и суть бюргерского правосудия. Одетый в строгий коричневый сюртук эпохи Бидермайера со стоячим воротником, на голове жесткий цилиндр, он ходил в суд не столько для того, чтобы исполнить свой долг (как-никак выпускник университета в Кёнигсберге, слушал лекции старика Иммануила Канта), сколько для того, чтобы заработать на жизнь, чтобы не ощущать стеснения в деньгах, а вот в остававшееся свободное время творил, создавал свои рассказы, романы, сочинял музыку, пытался как-то афишировать себя, завоевать авторитет у капризной берлинской публики. И судьба, казалось, начала ему улыбаться. Его опера в течение двух лет была одной из ведущих в репертуаре театра. Главные роли исполняли самые известные певицы и певцы. «Ундину» готовились поставить в Вене, в Праге, в Мюнхене, в Штуптарте, в других городах, его музыкальное творчество признали, о Гофмане заговорили как о выдающимся композиторе. Так, во всяком случае, этого очень хотелось ему, тщеславному и честолюбивому по натуре. На волне славы к нему потянулись издатели, они стали выпрашивать у него новые рассказы для очередного номера журнала. А он, буквально боготворивший музыку, от любви к Моцарту заменивший данное ему при рождении имя Вильгельм на имя Амадей, воспринял постановку своей «Ундины» как новый успешный этап в жизни, тот самый этап, который бы освободил его от каторжного труда в суде, тот самый, который бы дал ему независимость, свободу, неожиданно после пожара в Немецкой опере он, возомнивший себя преуспевающим дирижером, композитором, в один час потерял все, стал, как и прежде чиновником Апелляционного суда, кропавшим на досуге свои новеллки. На другое утро он с тоской смотрел на тлевшие черные головешки, оставшиеся от былого великолепия, на легкий дымок, курившийся над мокрыми руинами, и, очевидно, понимал, что для него настал предел творческого восхождения, за которым неотвратимо последуют продолжение походов в суд, заунывные слушания. И единственная радость — походы с друзьями в пивные, в кофейни, где можно было предаваться воспоминаниям о прошлых успехах, о творческих свершениях, в которых было столько прекрасного.