Лунин. Неужели это все был я… Тот сытый, щеголявший грудой пестрого тряпья – это я? Это я в тщеславном юном порыве выбежал из избы Государя… с одной надеждой… Наконец‑то!.. Спасу его! И слава!.. Слава!.. То есть любовь всех!.. А потом хохотал на морозе, глядя на несчастного солдатика на крыше, и придумывал остроту. Ах эта жажда… тогдашняя неукротимая жажда славы… Эта гордая вера в предназначение, позволявшая мне… А эта отвратительная радость… оттого, что я умел заставить других людей испытывать страх перед собою… точнее, перед тем, что я именовал… тогда в себе всяческим отсутствием страха. Хотя сие была ложь: во мне тогда жил страх – животный ужас смерти! Но не от пули – пули я не боялся, пули можно было избежать… А я верил в свое предназначение. А страх… чудовищный ужас… той… конечной смерти, которую избежать нельзя и от которой не спасает никакое предназначение… Этот ужас посетил меня в детстве… потом в отрочестве, чуть было не отравился… от сознания неизбежности уничтожения меня, живого, которого все любят, радостного моего тельца… И оно исчезнет! Тогда во мне поселился животный страх старости… Как я содрогался, когда думал, что мне непременно станет пятьдесят! Шестьдесят!.. И это ощущение: я всего лишь птица, пролетающая сквозь комнату! И все!.. И это был я?! Уже давно для меня все эти мысли – набор отвлеченных фраз. Я думаю обо всем этом холодно, господа… Что делать, я не могу вспомнить… свое «я» тогда: ибо человек определяется не событиями, которые изменяют лишь внешнее его существование, но новыми мыслями… которые приходят к нему. Появились в нем новые мысли – и изменился человек… Мысли юноши… мысли ребенка… мысли старца… Что делать, я помню лишь разумом мысли своего тогдашнего «я». Да, я не помню себя… точнее, «его». Какое отношение имеет он ко мне?! У нас с ним одно имя? Или я знаю события его жизни? Но события в жизни Юлия Цезаря я тоже знаю!
Стук засова.
Рано!
Он вскакивает и бросается к сцене. Входит Григорьеви глядит на Лунин а. За ним на пороге стоят два мужика в арестантской сермяге. Оба бородатые, оба огромные.
Григорьев. Да вы никак подумали…
Лунин
Григорьев. Да вы же сами просили «насчет поглядеть». Я и привел.
Лунин. Кого… привел?
Григорьев. Ну их… этих!
Лунин
Григорьев
Мужик кивает.
Осужден за смертоубийство.
Мужик снова кивает.
А этот – Баранов… Тоже… Смертоубийство и у него… Ну, сами изволите видеть, какая рожа.
Лунин
Григорьев. Сделают. Только пусть попробуют не сделать.
Первый мужик. Что глядишь, барин?
Лунин. А ты совсем как мой Васильич.
Первый мужик. Баранов я. Баранов фамилия моя. А звать меня Иваном. Иван я, а не Васильич.
Лунин
Первый мужик. А как же не похож, барин? Все мы одним миром мазаны: сермяга, да нос красный пьяный, да борода. И все ж не Васильич я, барин, хотя знакомы мы с вами прежде… Это так… Эх, не признали. Неужто совсем не признали?
Мужик молча глядит на него.
Первый мужик
Лунин
Первый мужик. То‑то. Я на заднем дворе содержался тогда… Оголодал совсем, в чем жизнь держалась – одни косточки. А ты хлебушка мне поднес, не побрезговал… Век не забуду, барин.
Лунин. А убивать меня тебе не жалко будет?
Первый мужик. А как не жалко? Последнего человека убивать жалко. На букашку наступишь – и ее жалко, а ты хлебушка мне поднес. Но жалеть‑то с умом надо. Я откажусь – другой возьмет. А все ж таки лучше, когда добрая рука… своя рука…