Лица, принадлежавшие к так называемому обществу Сен-Жерменского предместья, своим почтительным молчанием покровительствовали княгине из уважения к ее имени, одному из тех, которые всегда будут в почете, к ее несчастьям, уже более не вызывавшим толков, и к ее красоте, тому единственному, что сохранилось у нее от всего исчезнувшего великолепия. Свет, украшением которого она прежде являлась, был ей признателен за то, что, затворившись в своем уединении, она как бы добровольно приняла монашество. Это благородное решение было для нее громадной жертвой — большей, чем для любой другой женщины. Во Франции незаурядные поступки воспринимаются всегда настолько остро, что княгиня, удалившись от света, вновь вернула себе все то, что утратила в общественном мнении в пору своей славы. Она продолжала встречаться лишь с одной из своих старых приятельниц, маркизой д'Эспар, и не посещала более ни многолюдных собраний, ни празднеств. Княгиня и маркиза видались лишь в первую половину дня и как бы втайне. Если княгиня приезжала обедать к своей приятельнице, маркиза никого более не принимала. Г-жа д'Эспар вела себя безукоризненно в отношении княгини: она переменила ложу в Итальянской опере, покинув первый ярус для бенуара только ради того, чтобы г-жа де Кадиньян могла приезжать в театр незамеченной и уезжать неузнанной. Лишь очень немногие женщины согласились бы на такой великодушный поступок, лишавший их удовольствия показывать в обществе свою соперницу, потерпевшую крушение, и называть себя ее благодетельницей. Все это избавляло княгиню от необходимости тратиться на разорительные туалеты, и она могла негласно пользоваться каретой маркизы, от которой ей пришлось бы отказаться, если бы это делалось явно. Никто никогда не узнал, что за причины побудили г-жу д'Эспар так вести себя с княгиней де Кадиньян, но поведение маркизы отличалось высочайшим благородством, что проявлялось постоянно в тысяче мелочей, которые, каждая в отдельности, показались бы, может быть, пустяком, но в совокупности своей являли зрелище почти величественное.
Трехлетие, истекшее к началу 1832 года, успело набросить снежный покров на приключения герцогини де Мофриньез и настолько ее обелило, что потребовались бы значительные усилия памяти, если бы кто-нибудь захотел восстановить прискорбные обстоятельства ее прежней жизни. Из королевы, боготворимой столькими поклонниками, чье легкомыслие могло послужить темой для нескольких романов, она превратилась в женщину, еще обворожительно прекрасную, достигшую уже тридцати шести лет, но имевшую полную возможность давать себе только тридцать, хотя она и была матерью герцога Жоржа де Мофриньеза, юноши девятнадцати лет, красивого, как Антиной, и бедного, как Иов. Ему, несомненно, были уготованы самые блестящие успехи, и мать хотела прежде всего выгодно его женить. Быть может, именно в этой цели и заключался секрет близости, сохранившейся в ее отношениях с маркизой, салон которой считался первым в Париже, так что со временем княгиня могла бы подыскать там среди богатых наследниц жену для Жоржа. Княгиня предполагала, что ей придется прождать женитьбы сына пять лет; пять бесплодных и одиноких лет, ибо выгодный брак требовал того, чтобы все ее поведение было проникнуто величайшим благоразумием.