Разумеется, народовольческой бесовщине никак не могло понравиться, что в захваченной душе образуются какие-то участки, где недействительна их черная власть.
13 января 1903 года, когда число узников Шлиссельбурга сильно сократилось[54], Вере Николаевне Фигнер предложено было решить, что для нее важнее.
«Я сидела спокойно в своей камере и не подозревала, что тяжелой поступью ко мне идет судьба…
Топот ног послышался в коридоре, стукнули затворы двери, щелкнул замок, и ко мне вошел комендант с жандармами.
Подняв немного руку и театрально возвысив голос, он с расстановкой произнес:
— Государь император… внемля мольбам матери… высочайше повелел каторгу без срока заменить вам каторгой двадцатилетней.
И, помолчав, прибавил:
— Срок кончается 28 сентября 1904 года.
При словах «государь император», произнесенных с особо важной интонацией, я подумала: запоздавшая кара за «погоны», и это было бы лучше, чем то, что я услыхала дальше.
Я стояла ошеломленная. Думая, что тут какое-то недоразумение, потому что, зная мои взгляды, мать не могла, не должна была просить о помиловании, я задала нелепый вопрос:
— Эта общая мера или относится только ко мне?
— Только к вам, — с резким неудовольствием буркнул комендант…»
По-прежнему стояли белые стены крепости и речные воды по-прежнему монотонно набегали на плоские берега.
Зато внутри Веры Николаевны теперь все полыхало от возмущения: прошение матери перечеркнуло все ее страдания и муки.
«С горьким чувством постучала я товарищам о свалившемся на меня несчастье, потому что несчастьем для меня было помилование.
Откуда оно свалилось на меня? Как могла мать, моя твердая, мужественная мать, «молить» о пощаде для меня?
Без слез, без хотя бы мимолетной слабости она проводила в Сибирь одну за другой двух дочерей, а когда прощалась со мной, не она ли дала мне слово не просить никаких смягчений для меня?..
Обращением к царской милости мать нарушила мою волю: я не хотела милости; я хотела вместе с товарищами-народовольцами исчерпать до конца свою долю. Теперь, не спросив меня, без моего ведома и согласия мать ломала мою жизнь. Можно ли оскорбить сильнее! Как могла она поступить так? Она, так уважавшая чужое убеждение, чужую личность и меня учившая тому же уважению. Так грубо, так произвольно ломать чужую жизнь! Так разбивать в куски чужую волю!..
Через три дня объяснение пришло.
Писала мать, писала прощальное письмо: она при смерти… три месяца, как не встает… два раза делали операцию.
Операцию рака, прибавляли сестры».
Письмо пришло вовремя.
Вера Николаевна была уже готова на разрыв с матерью, она уже готовила для нее «горькие упреки и презрительные укоры».
И это письмо могло оказаться последним письмом, которое застанет мать в живых.
«Жестокое сердце смирилось.
Не упреки и укоризны — все прегрешения мои против матери, когда-либо в прошлом сделанные, встали в памяти. Встало и все добро, которое она для меня сделала…
Много, много дала она мне.
А я, что дала ей я, сначала отрезанная ранним замужеством, а потом революционной деятельностью и ее последствиями? Одни только огорчения; и мало ли их было! Невнимание, эгоизм, свойственный молодости по отношению к родителям, непонимание… резкое слово, неприятная улыбка, крошечный укол молодого задора… Все, все вспоминалось и кололо проснувшуюся память. Ничего, решительно ничего не дала я ей во всю мою жизнь.
Теперь наступил день расчета: оставалось пасть на колени в раскаянии и в признательности за все, что она для меня сделала, упасть и, облив горячими слезами дорогие руки, просить прощения…
И я просила.
Ответом были незабываемые слова: «Материнское сердце не помнит огорчений»…»
«Яко не имамы дерзновения за премногия грехи наша… — повторяем мы слова молитвы. — Много бо может моление матернее ко благосердию Владыки…».
То, что сделала для Веры Николаевны Фигнер ее умирающая мать, — еще одно подтверждение незыблемой истинности этой молитвы.
Она не дождалась освобождения дочери, она сделала все, чтобы спасти ее душу, и ушла из жизни, потому что больше уже ничего не держало ее на этой грешной земле.
Глубоким и ясным светом обращенной к Богу молитвы матери окрашены эти страницы воспоминаний Веры Николаевны.
«После известия о смерти нервное напряжение оборвалось; наступил полный упадок сил — одно из тех состояний, когда не хочешь ни видеть, ни слышать, ни говорить; когда голоса нет, слов нет, ничего нет — только непобедимая слабость тела и летаргия души.
…Прошел декабрь, прошел январь, наступил март.
Март был на этот раз совсем необыкновенный для петербургских широт. Дни были голубые, всегда ясные; солнце грело необычайно сильно. Целыми часами на воздухе я лежала на примитивном ложе, которое устроил заботливый товарищ в огороде. Никто меня не трогал; кругом под безоблачным весенним небом стояла тишина; солнце бросало горячие лучи; дремали усталое тело и уставшая душа.
В феврале передали неотданное раньше письмо сестер. Они писали, что всей семьей проводили мать в Никифорово и там схоронили ее, как она того желала.
9 марта я писала ответ: