Я, как обычно, собирался отказаться — думал, что лучше сделаю какие записи в своем дневнике, перекушу да погреюсь у огня на сон грядущий. Так бы я и поступил, не открой рта этот дьявол Кент Пек.
— У кого выросло? У Ричарда? — презрительно фыркнул он, едва не свалившись в водосточный желоб.
Эти его слова и решили все дело. Я всучил скребницу зевающему конюху и поплелся вслед за отцом и Пеком навстречу ночным приключениям. Несколько часов я угрюмо таскался за ними. Сначала побывали мы в мужском клубе, где многие солидные господа энергично пожимали моему отцу руку. Потом зашли поужинать в таверну, где Пек, как ни упражнялся, все никак не мог попасть в плевательницу.
Наконец уже поздно ночью мы вывалились из заведения, отец с Пеком, обнявшись, распевали во весь голос: «По рюмочке, по маленькой, чем поят лошадей…» Ближе к реке дома начали редеть, жилье здесь выглядело убогим, по улицам шныряли крысы. Вскоре мы постучались в дверь какого-то приземистого каменного здания, отец что-то прошептал в приоткрывшуюся щель, и нас впустили.
Внутри стоял сумрак и какой-то странный, как мне показалось, запах. Вокруг камина на стульях сидели мужчины, многих из них мы уже видели в тот вечер во время прогулки по Олбани. Вокруг них суетились девушки, все, как одна, почти не одетые, и то и дело подносили гостям кувшины с пуншем. При виде этих полураздетых девиц зарделся я и потупил взгляд в пол.
Мужчины из гостиной исчезали по одному и через эту дверь больше уже не возвращались. С ними вместе исчезали и девицы. Наконец дошла очередь до Пека — я видел, как он тоже скрылся за занавеской. Потом я видел, как мой отец шепнул что-то на ухо сидевшей у него на коленях рыжеволосой толстухе, та улыбнулась, посмотрела на меня и пошла ко мне развязной походкой. Усевшись рядом, она принялась поглаживать мое колено.
Это ж надо, какая невоспитанность! Потом она задышала мне в самое ухо, а мой отец тем временем взял за руку какую-то миниатюрную брюнеточку. Вот тогда-то я понял наконец, куда попал.
На моих глазах отец встал, чтобы удалиться со своей девицей, а я оттолкнул от себя толстуху и бросился прочь. Я бежал по ночным улицам и плакал — взрослый, двадцатичетырехлетний, мужчина!
Наконец я добрался до нашей гостиницы, забрал свои вещи, оседлал коня и пустился скакать прочь. Всю дорогу думал я о своей бедной матушке, такой маленькой и хрупкой, такой беззащитной и благочестивой. Я считал, что должен рассказать ей все, что она обязательно должна узнать об этом, даже если такая новость опять сломит ее дух.
Но за время долгого пути эта моя решимость порядком ослабла, так что, когда с тяжелым сердцем подъехал я к воротам Темплтон-Мэнора, я уже знал, что должен оградить матушку от того, что знаю сам. Снедаемый горечью, я спрятал в глубине души свою ненависть к отцу и повел себя как ни в чем не бывало, хотя и далось мне это непросто.
Матушка бросилась обнимать меня и расспрашивать, почему я вернулся так рано. Пришлось мне объяснять и скрывать правду за краткосложными ответами и обычной своей неразговорчивостью.
Когда отец вместе с Пеком вернулся, то первым делом отозвал меня в сторону.
— Ричард, сынок, — начал он. — Мне нет прощения и оправдания нет. Я прошу тебя об одном — о благоразумии. Из любви ко мне, сынок, пожалуйста, молчи.
Прикусив язык, я молчал и делал вид, что ничего не произошло. Мне пришлось притворяться так месяцами, и все это время страшная тяжесть камнем сковывала мне сердце.
А в ту ночь, когда отец мой скончался, когда Минго заголосил, оплакивая его, я понял, что произошло. И я, вскочив, бросился на улицу, и чувство, переполнявшее меня, не было скорбью, а было оно, уж такова, видать, черная моя душа, самым настоящим облегчением.
И все эти годы, все эти долгие годы, исключительно ради матушки, я доверял мою ненависть лишь своему дневнику. Мою ненависть к Джейкобу, который медленно проматывал наше состояние сначала своими неудачными попытками в торговом флоте, потом обхаживаниями этой глупой Софи и своих многочисленных дочерей, — все свое недовольство я поверял дневнику. Ему поверял я те чувства, которые переполняли меня, когда я видел, как страдает матушка в разлуке со своим любимым меньшим сыночком, моим младшим братцем. Ему, моему дневнику, поверял я ревность, которая обуревала меня во время наездов Джейкоба домой. И только дневнику поверял я свою скорбь и горе, когда умерла моя Анна. Без нее я больше не был мужчиной, а только каким-то жалким бестелесным скелетом. И с ее уходом вся моя былая благость куда-то испарилась из меня. Я больше уже не находил для людей добрых слов, не находил шуток и смеха. И мало от чьей доброты ко мне — только Дэйви, Хетти, Маджа — слезы еще по-прежнему наворачивались на мои глаза.