У всех своих любовниц-фрейлин я допытывался, присутствовали ли они при раздевании императрицы, и выспрашивал подробности о ее теле. Царь доиграется со мной, и я ему выложу о ее шраме на правой груди.
Теперь и за это мне мстит судьба – Дантес расспрашивает К. о теле N.
Как увижу блондина подле N., так начинаю задирать его. Мной движет желание проверить предсказание: заставить его сбыться или отступить в безопасное прошлое.
Так и во всем я хочу доводить разрушение до конца, если оно не залечивается само. Если пуговица на одежде чуть ослабевает, я не даю ей висеть спокойно, я кручу и верчу ее, пока она не отрывается. Если у меня вскакивает прыщ, я выдавливаю его, не дожидаясь, пока он созреет. Если с кем-либо возникает спор, я непременно довожу его до дуэли.
Читая Де Сада, я понял истоки его извращения, которые в своем начале могут вызвать умиление, как маленький львенок. Но, упаси Бог, дождаться, когда он вырастет, и по-прежнему считать льва безопасным только потому, что ты видел его львенком.
Нередко N. очень трудно кончить. Вот-вот желанные спазмы взорвутся в теле, но тело не выдерживает напряжения ожидания, и наслаждение опускается в низину, из которой мне опять приходится толкать ее вверх, к небесам. Чем дольше длятся потуги, тем наконец достигнутые судороги более похожи на боль, чем на наслаждение. Боль, приносящая облегчение – это ли не одно из определений наслаждения? N. тем не менее предпочитала такую боль прекращению моих усилий ее вызвать.
Если граница между болью и наслаждением у женщины так зыбка, то, приняв наслаждение за боль, она и боль сможет принять за наслаждение.
Однажды, когда N. мучилась дразнящей недоступностью судорог, я укусил ее в грудь, и она кончила. Следы моих зубов заставили ее около месяца носить закрытые платья, чем она вызывала неудовольствие всей мужской части света. Я же вошел во вкус и сильно щипаю ее. На днях я чуть переусердствовал. N. рассвирепела и ударила мне коленом по яйцам. Я согнулся пополам, и сквозь боль пронеслось воспоминание нашей первой ночи. Только теперь она ударила умышленно.
Она испугалась не на шутку и стала суетиться вокруг меня, плача, причитая, не зная, что предпринять. И тут N. приняла мудрое решение – она просунула голову между моими коленями, прижатыми к животу, схватила хуй в рот и стала его так ублажать, как никогда прежде. Сначала боль в яйцах довлела над всем, и я еле сдерживался, чтобы не отпихнуть N. Скоро боль пошла на убыль, подавляемая наслаждением, но все еще существуя и придавая ему новую окраску.
– Вот тебе и Де Сад, – промолвил я мечтательно.
– Что? – переспросила N., заложив хуй за щеку.
Женщины подчиняются власти желания, власти денег и власти силы. Многие женщины медлительны и вялы в своих желаниях, поэтому Бог дал мужчине в помощь силу и деньги. Сила и деньги, умело употребляемые, отдают тебе женщину, а тут тебе и карты в руки – ты теперь должен возбудить в ней желание, которое, возгоревшись, уже не будет нуждаться ни в силе, ни в деньгах.
Я вспоминаю своих дворовых девок, в особенности Оленьку. Когда я пригласил ее к себе в комнату, она жалась к стенке и шептала «пустите», но не смела не подчиниться барину. Я заставил ее выпить вина, она быстро захмелела. Я подарил ей бусы. Оленька так обрадовалась, что с готовностью бросилась меня целовать в благодарность. Но мне был нужен поцелуй желания, а не благодарности. Я сделал так, что наши языки встретились, и она затрепетала в моих руках. Однако, когда я хотел засунуть руку между ног, она схватилась за нее обеими руками, не пуская ни в какую. «Не смей противиться мне», – приказал я ей, и она явно почувствовала облегченье оттого, что сделала все, что могла, но теперь должна повиноваться.
Потом она сама прибегала ко мне по ночам, хватала мою руку и засовывала себе между ног, вместо приветствия. Вскоре она забрюхатела. Я хотел оставить ее в Михайловском и дать ей родить, но наш мудрый Вяземский уговорил меня отправить ее со двора, а потом и замуж выдать. Повезло Оленьке.
На Кавказе я часто подходил к краю пропасти и наблюдал за своим растущим желанием броситься в нее. Я не хотел смерти, я был счастлив, но что-то отчетливо толкало меня сделать смертельный шаг. До какой степени я мог быть уверен в той части себя, которая удерживала меня от этого шага? Откуда берется моя другая часть, которая ни с того ни с сего желает собственной смерти? Может быть, зрелище пропасти настолько прекрасно, а ощущение полета настолько захватывающе, что эта другая часть меня просто забывает о неминуемой смерти, упоенная чистой красотой природы. Меня тянет броситься в пропасть не желание смерти, а полное забвение о ней.