Много различных слухов ползало тогда после смерти Фрунзе. Не буду напоминать их. Как у артиллеристов прежде был обязательный закон: не вижу — не стреляю, так и я не хочу и не могу утверждать или отрицать то, чего не видел своими глазами, о чем не имею собственного твердого мнения. Скажу только, что Сталин очень колебался, прежде чем дал разрешение на операцию. Интересовался врачами, ассистентами, различными подробностями. Я не придавал этому значения: случалось и раньше, что Иосиф Виссарионович переживал за кого-то из больных товарищей. Помню, что оперировали Фрунзе в Солдатенковской больнице. Остальное — смутно… Мы с Иосифом Виссарионовичем в каком-то полуосвещенном зале с рядами стульев, с возвышением для президиума. Клуб или помещение для заседаний? Шла операция, а мы в этом пустом зале. Очень взволнованный Сталин шагал по проходу мимо стульев. Метался, как в клетке, словно обуянный сомнениями. Часто сморкался. Задерживаясь возле меня, смотрел невидящими, будто обращенными вовнутрь, глазами. И вдруг сказал, словно прося совета:
— Еще не поздно! Еще можно остановить!
В чем он сомневался? Что его мучило? Какую грань боялся переступить?
Не я один был в том помещении, не я один слышал вырвавшиеся у Сталина слова. Они дали повод для различных, даже самых крайних предположений и толкований. Один известный в свое время писатель утверждал, что смертельный исход операции был предусмотрен заранее.
Через двое суток Михаил Васильевич скончался. Официально объявили: от паралича сердца. А было ему всего сорок лет, и на сердце он прежде не жаловался.
Климент Ефремович написал тогда статью «Памяти дорогого друга», в которой говорил о важных делах, начатых Фрунзе и требовавших продолжения, развития. А еще через несколько дней, 6 ноября 1925 года, Ворошилов назначен был на ту должность, которую занимал Михаил Васильевич — на самый высокий военный пост в нашей стране. Отныне и на долгие пятнадцать лет стал он Народным комиссаром, ведавшим вопросами обороны, самым надежным и послушным помощником Иосифа Виссарионовича. Под руководством Климента Ефремовича готовились наши войска ко второй мировой войне и вступили в нее.
Сталин и Ворошилов сохранили светлую память о Фрунзе — он ни в чем не помешал им. Климент Ефремович взял к себе детей Михаила Васильевича — Татьяну и Тимура; он и Екатерина Давыдовна станут воспитывать их наравне с другим приемным сыном — Петром.
Кто особенно переживал смерть Михаила Васильевича, так это Буденный. Смелый он человек, отчаянный, но кончина Фрунзе вроде бы напугала его. Мне еще предстоит сказать о Семене Михайловиче и хорошие, и горькие слова, а сейчас хочу лишь выделить неколебимое упрямство, с которым Буденный всегда повторял: «В газетах сообщили, что Михаил Васильевич скончался от сердца». Это вот: «в печати сообщалось» или «в газетах сообщалось» он выделял обязательно, будто подчеркивал: не его слова, не его мнение. Где грань? Лучше уж не встревать в это неопределенное, смутное дело, где почти нет фактов, одни эмоции.
Закономерность очевидна: чем больше неприятностей было у Сталина, чем хуже он себя чувствовал, тем чаще появлялся на нашей квартире. Самолюбие не позволяло ему показываться перед людьми (даже перед близкими, даже перед женой) утомленным, разбитым, больным. А здесь Иосиф Виссарионович, укрывшись ото всех, наедине или вдвоем со мной полностью расслаблялся, отдыхал, набирался душевных сил. Николай Сергеевич Власик позаботился о том, чтобы квартира наша осталась никому неизвестной. И о безопасности тоже. В проходном дворе появилась кирпичная стена, наглухо отгородившая подъезд, которым пользовался только Сталин. Возле подъезда или около арки постоянно дежурил дюжий «дворник» с военной выправкой.
Однажды Иосиф Виссарионович приехал рано, еще засветло, но настолько усталый, настолько измочаленный, что едва доплелся до своего любимого места, до небольшого столика у окна, где всегда стояла бутылка вина и ваза с фруктами. Снял и повесил на спинку стула китель, оставшись в солдатской бязевой рубахе, далеко не первой свежести, зажелтевшей подмышками. Мне стало жаль его: измученного, огорченного, неухоженного. И шевельнулась неприязнь к Надежде Аллилуевой: куда же она смотрит, полная сил и энергии молодая женщина!
Опустившись на стул, Иосиф Виссарионович выпил несколько глотков вина, внимательно, будто впервые, осмотрел комнату, произнес с наигранной бодростью:
— Неплохая квартира… А что, Николай Алексеевич, если я поселюсь здесь всей семьей, с женой и детьми. Но без Власика. Поместимся?
— И вас уплотняют? Неужели вы нарушили партмаксимум? — не удержался я от сарказма. — Тесновато вам будет.
— Я-то привычный, — коротко взмахнул он рукой. — Но Надежда Сергеевна, Василий, Яков…
— Да вы что, Иосиф Виссарионович, всерьез, что ли?
— Абсолютно серьезно, Николай Алексеевич. Хватит, завтра буду просить ЦК, чтобы освободили меня от обязанностей Генерального секретаря. Думаю, освободят и с этого поста, и со всех других.
— Да вы ведь уже просили об этом, после тринадцатого съезда партии, если не ошибаюсь.