Дверь во флигель давно не открывали, замок проржавел, поддался не сразу, со скрипом. В просторной, хорошо обставленной комнате было сумрачно, держался серый запах давно не топленного помещения. Старый чиновник прохромал к окну, раздвинул занавеску. Потом пересек комнату по направлению к кровати, необычно покрытой какой-то черной клеенкой, открыл шкафчик у изголовья, осторожно взял с полки толстую книгу, а из нее достал записку.
Едва я взглянул — буквы закачались, поплыли в моих глазах. Но я преодолел слабость, прочитал и раз, и другой, стараясь понять смысл.
«Коля! Родной! Они погубили и его, и меня. Жить больше нельзя. Не могу. Рухнуло все, теперь только грязь, пакость, и ничего уже не поправить. Господь, накажи их!
Прости, прости и прощай!»
Тяжесть невероятная согнула меня. Я почти упал, и все же выпрямился, разыскал взглядом чиновника и спросил, смутно видя его:
— Кто? Капитан Давнис?
— И второй скуластый, здоровый, из сыроядцев, — голос доносился словно бы издалека, я плохо слышал, но мозг мой воспринимал каждое слово, они будто застревали в голове, наполняя ее колющей болью. — И третий был с ними, вероятно, из рядовых, — торопливо продолжал чиновник, будто спешил освободиться от мучившего его груза. — Они сюда несколько раз являлись. Навязчивые такие, беспардонные господа. Вероника Матвеевна велели их не принимать, я отказывал им, а этот Оглы даже толкнул меня.
— Давно? — выдавил я.
— Случилось-то?.. В самые те дни, когда Каледин застрелился. Они все тут с ума посходили, бежать готовились, а погода холодная, январь кончался. Ну, и явились эти трое среди дня пьяные. Особенно капитан. Разве бы я их удержал?.. Сразу во флигель. Потом крик… Поскорей туда. А они уже… На полу она, одежда вся в клочьях. Очень, значит, сопротивлялась. А бандиты эти вожжи сняли в сенях, привязали к ногам и раздвинули… Как станины у пушки…
Это последнее, что я слышал, ясно представляя себе страшную картину. Затем какая-то пустота, тьма. И пробуждение совершенно опустошенного человека, словно бы избитого, израненного, с защемленным сердцем. Я осознал себя сидящим на кровати, увидев чиновника со стаканом в руке. Но я не хотел пить, вообще ничего не хотел, кроме беспамятства, небытия, и в то же время понимал, что обязан вынести все до конца, выяснить, как это было. Кто же еще кроме меня?
— Она… Она умерла сразу?
— Нет-нет, офицеры бросили ее и ушли, — опять зачастил чиновник, радуясь, вероятно, тому, что выложил уже самое главное и теперь остались только некоторые подробности. — Мы ухаживали за ней этот день и весь следующий. Переодели ее. Плоха была, сознание теряла. Высохла, как древняя мумия. Глаза страшно блестели. Словно спит, а глаза открыты. Потом боли у нее начались сильные. Но не кричала. Только подушку к животу прижимала и губы кусала. Лицо черное… Жена моя хотела при ней на ночь остаться, но Вероника Матвеевна не позволила. Идите, мол, спите, мне легче… Но какой там сон! Спозаранку скорее к ней, а она на коленях стоит и уже совсем холодная… Едва распрямили, чтобы в гроб-то…
— Сама себя? — тихо спросил я.
— Удавилась, — еще тише ответил чиновник, или опять слух изменил мне. И снова вокруг была тьма, бездонная пустота, но я не мог погрузиться в нее, меня отвлекала, мешала боль в голове, то тупая, то вдруг вспыхивающая так остро, что содрогалось, корежилось все тело. Я бился затылком о стену, но этой боли, внешней физической боли, не ощущал.
Не знаю, как бы я обошелся тогда, если бы не старик. Он влил мне в рот какую-то жгучую жидкость, я поперхнулся, закашлялся, потом, взяв стакан, сам сделал несколько глотков. Наверное, это был спирт. Во всяком случае, я обрел способность держаться на ногах и тоскливо подумал о том, что это еще не все, я обязан жить, думать, сделать что-то, рассчитаться за Веру, за себя… А в глубине души тлела крохотная, подспудная надежда: может это ошибка, чудовищное недоразумение?
— Где она? — спросил я.
— Дойти сможете? — участливо произнес чиновник и, перехватив мой взгляд, закивал. — Пойдемте, пойдемте.
Ковылял он медленно, и путь по пустой, длинной, однообразной улице показался мне бесконечным. Но вот открылся простор полей, невысокий холм с церковью чуть в стороне от домов. Возле храма — деревья и кусты с обвисшими от сырости ветками. Мокрый, потемневший забор. Старик повел меня не в ворота, не за ограду, а левее, где возле кладбища тянулся овражек. На склоне его увидел я десятка полтора земляных холмиков, и старых и свежих. И оттого, что Вера лежит здесь, на отлете, в овраге, злоба начала подниматься во мне. На себя, что приехал так поздно, на хромающего старика.
— Почему не там?! — показал я на ограду и осекся, сообразив: самоубийц на кладбищах не хоронят.
— Ладно хоть здесь разрешил батюшка-то знакомый, — со вздохом ответил чиновник, и я подумал, что должен быть признателен этому человеку за его старания, хлопоты.
— Спасибо. Я заплачу…
— Христос с тобой, — укор и обида звучали в его голосе. Сделав еще несколько шагов, показал осевший глинистый бугорок. — Вот… Оплыла могилка-то, пора подправить да дерном обложить.