Суровый, но справедливый капитан «Неустрашимого» Эдвард Ферфакс Вир, сдержанный, молчаливый, скромный, честный, человек с сильными интеллектуальными наклонностями, проницательный, старавшийся постигнуть подлинную сущность людей, сформировавший прочные убеждения по наиболее важным вопросам, в отношении к Бадду проявляет и отцовскую доброту и начальственную строгость. С самоотречением исполняет он воинский долг, подавляя в себе голос совести, жалость к Бадду. Он понимает, что, находясь на службе короля, он и подобные ему «утратили естественную свободу в самых важных областях бытия. Когда объявляют войну, советуются ли предварительно с нами, хотя вести ее должны мы? Мы сражаемся потому, что нам приказывают. И так во всем. И в настоящем случае — мы ли сами выносим приговор или же его выносит военный закон, для которого мы лишь орудие?» И пережитая Виром драма не укрылась от глаз автора, заметившего, что сам «осужденный, по-видимому, страдал меньше, чем тот, кто был главным орудием его осуждения». В последней встрече с Баддом, когда он сообщает о смертном приговоре, выражая, очевидно, сочувствие, прощение, доверие, он уступает «первозданным чувствам, которые цивилизованное человечество привыкло держать под спудом». И, лишенный страха перед смертью, безразличный к религиозному обряду, Бадд в последнем слове перед казнью просит у бога благословения Виру. Однако дает ли это основание некоторым американским исследователям говорить о примирении самого Мелвилла с жизнью? Ведь в повести матросы «в полном безмолвии» выслушивают речь капитана, но под конец ее раздается неясный ропот, «похожий на отдаленный рев стремительного потока», «угрюмая злоба» охватывает матросов, чувствующих, что их товарищ не был способен ни на мятеж, ни на преднамеренное убийство. И разве в повести не прозвучали беспощадно суровые слова писателя о том, что на военном корабле священник столь же неуместен, как «неуместен был бы мушкет на аналое», что он «косвенно способствует той же цели, которую провозглашают пушки», ведь «в его лице религия кротких духом как бы санкционирует то, в чем воплощено отрицание всего, кроме грубой силы?»
Последняя повесть Мелвилла прозвучала его завещанием американской литературе — вести до конца, до последнего дыхания борьбу за человеческое достоинство, за человечность.