Конечно, каждый из них, встречных, успел заметить пламя, пылавшее в руководителе театра. Заметить и ужаснуться.
Так не живут, так нельзя любить, так не верят в свое предназначение. Человеку свойственно беречься. А этот сам сгорал и тащил за собой сгорать других. Может быть, отсюда насмешки над отсутствием у него художественной легкости? Таиров тяжел, Таиров слишком торжествен, Таиров бесконечно выборматывает действие. А эти долгие паузы! Невыносимо. Таиров, Таиров.
Как Саша Коренблит стал Таировым?
Это большой разговор. Как и вообще любой разговор о том, зачем человеку другое имя вместо данного при рождении. И что происходит, когда ты надеваешь на себя оперенье другого имени?
А тут, буквально, оперенье. «Таир» — орел по-арабски.
Детская наивная вера в могущество орлов, взлетающих в ту точку, откуда можно увидеть море, была у Александра Яковлевича с самого детства. Вот он и назвался еще в гимназическом драмкружке Таиром, Таировым. Можно верить или не верить, но и здесь всё зарифмовалось, слилось, когда незадолго до закрытия Камерного, за год или два, он пришел к еще одному своему другу, киевлянину Александру Дейчу в гости, почти в невменяемом состоянии, близком к сердечному приступу, потому что внизу перед домом Дейча увидел легковую машину с закрепленной на раме клеткой с орлом. В беспомощную птицу мог ткнуть палкой кто угодно — ребенок, взрослый, — что и делали, а он только и видел, что закатившиеся в гневе и беспомощности глаза птицы. Это было хуже, чем в зоопарке, — клетка на крыше автомобиля, укрепленная отлучившимся куда-то соседом Дейча, поэтом-полудурком, тоже, оказывается, любителем орлов.
Так рифмуется мир, так пошло, сентиментально рифмуется мир — гибель орла, гибель театра, Коренблита, Таирова. Но он именно так рифмуется, и псевдоним возникает не случайно, не всегда для прикрытия, скорее из чувства полета.
Высоко над степью точка, ты знаешь — это птица, ты знаешь — это орел, но ты еще не знаешь, что это ты сам, твоя судьба…
Что интересного было в жизни на пути к выпускным экзаменам, что запомнилось?
Друзья, друзья, друзья. Те, кто поверил в твой талант сразу, даже если он никак не пригодится им в будущей жизни.
Ну зачем бредни Саши Коренблита будущему знаменитому французскому хирургу Киме, Акиму Осиповичу Маршаку? Он и так прекрасно справится со своей жизнью, через много лет, там, в Париже.
А вот зачем. Чтобы светиться счастьем на спектаклях друга, привезшего театр на гастроли в Париж, чтобы помочь жене, тогда даже не жене, но самой главной, главной в жизни друга женщине выбраться из Парижа в четырнадцатом году, в первые дни Первой мировой, когда Алиса Георгиевна безмятежно отдыхала в Бретани, не могла вырваться, и ее отсутствие грозило сорвать открытие первого сезона Камерного театра.
Сгодился Кима Маршак, сгодились друзья, отдавшие ему жизнь, как Рафаил Рафалович, забросивший адвокатское занятие ради работы завлитом в его театре, сгодились многие из тех, что жевали вместе с ним бутерброды перед входом в гимназию, давясь смехом, в спешке сообщая друг другу поразительные киевские новости в свете такого солнца, от которого даже и смысла не было укрыться, все равно достанет, знаменитое киевское солнце, как бы смазанное салом с перцем, сильно к тебе благорасположенное.
Да и весь этот шаловливый, чарующий Киев в звонницах, любви, ухарстве, благожелательности, в ухарстве и благожелательности любви, сбегающий вниз к Днепру, который, конечно, не море, не море, но уже и не роменская Сула, не бердичевская Глинопять, а самая настоящая огромная вода, на которую с кручи смотреть не стыдно, и думать не стыдно, хотя отблески солнца и мешают мечтать, глядя на днепровскую воду.
Драматический кружок в киевской гимназии существовал еще до Саши, и он, преуспевая во всех гимназических дисциплинах, успел сыграть в нем две малозначащие роли в двух водевилях, гимназиста и офицера, посмешить друзей и непонятно как, но встретить в этом самом драмкружке сразу нескольких будущих деятелей советского театра, с которыми его существование никак не пересеклось, но зато им довелось играть вместе в одной и той же чепухе, на одних и тех же гимназических подмостках в Киеве, чтобы потом, через много лет уже в Москве на спектаклях, диспутах, светских раутах рекомендовать друг друга, пошучивая, как несколько состарившихся провинциальных знаменитостей, выступавших на подмостках маленькой сцены киевской гимназии в самом конце девятнадцатого столетия.
Берсенев, Крамов, Авлов…
Один — знаменитость Второго МХАТа, сменивший на посту художественного руководителя, эмигрировавшего Михаила Чехова, другой — бессменный главный режиссер Харьковской драмы, третий — активный культуртрегер сталинской эпохи.
Все они указаны в плане так и не написанной Таировым книги о театре, надиктованном им за три месяца до смерти своей помощнице Раисе Михайловне Брамсон.