Жаров был всего лишь актером, поставившим под присмотром Таирова один спектакль, Охлопков же — настоящий режиссер. Но в те нетребовательные к искусству времена, где чем хуже, тем лучше, скомпрометированный дважды — Мейерхольдом и Комитетом по делам искусств, — Охлопков проиграл, а Жаров выиграл. Спектакль Охлопкова провалился, а Жарова — имел успех. Охлопков не выдержал «Очной ставки» — так называлась пьеса Льва Шейнина и братьев Тур, поставленная Жаровым. Самим выбором названия Таиров как бы издевался над Охлопковым, но в такой же мере над самим собой.
Репертуар Камерного театра окрасился в какой-то постыдный цвет, перелицевался. Таиров решил сделать себя неузнаваемым. Но чужими руками. Охлопков мог как угодно негодовать, буйствовать, переманивать актеров. Они предпочитали доверять Таирову. Своим спокойствием в этой ситуации он выигрывал их доверие.
В театре шли настоящие дискуссии, на которых Таиров большей частью молчал, Охлопков же метал громы и молнии.
Чего он только не говорил, и надо сказать, что не очень талантливо. Оратор он был никудышный.
— Сколько лет существует театр и еще не закрыли! — кричал он. — Ну и дипломат! Мы всегда говорили, что Таиров — это большой дипломат! Вот такого бы в завхозы взять. Он и дом выстроит, и общежитий настроит, вот это человек!
Так орал Охлопков, а Таиров слушал, возможно, предупрежденный кем-то, что не стоит бросаться в дискуссии, а может быть, и сам догадался. Давал своим актерам ставить спектакли от имени Камерного театра, сбивая бдительность руководства.
В те два года никто не знал, о чем он думал, на что надеялся. Даже Коонен. Она боялась его тревожить расспросами даже во время прогулок, ей было страшно вдруг не понять, он вел себя как хладнокровный игрок за рулеточным столом. Мало ставил — мало проигрывал.
Охлопков же спешил, оскорбляя противника.
А тут еще стряслась беда — закрыли Театр имени Мейерхольда, и от всех, в том числе и от них, потребовали осудить опального мастера, которому оставалось жить на свете всего два года.
И Охлопков осудил. Со всей горячностью обиженного на учителя ученика набросился он на Мейерхольда, обвиняя и охаивая, разоблачая формалистические грехи. Он каялся, что работал с ним, отказывался от своего ученичества.
Здесь он рассчитывал на Таирова — кто же, как не Таиров, вечно оскорбляемый Мейерхольдом, униженный им неоднократно, должен был выступить и пнуть своего врага? Все ждали выступления Таирова. Не только Охлопков, даже Коонен была уверена, что он скажет… Он не выступил, он даже не пришел на собрание по поводу закрытия Театра Мейерхольда, не осудил, не лягнул поверженного. Дети! Что они знали о трагедии человека, лишившегося своего театра?!
И, если бы не предрассудки режиссерской братии, кто знает — не было ли это еще одной возможностью забыть режиссерскую рознь, стать друзьями.
Таиров этого не сделал. Он не пришел к Мейерхольду, не выразил сочувствие, но и в осуждении Мейерхольда участвовать отказался. У него еще оставался какой-то шанс уцелеть, побороться, кто как не Мейерхольд способен был его понять?
Это не слова. Между ними в ту пору завязался такой мощный бессловесный диалог, какой редко услышишь в жизни.
Мейерхольд, хлебнувший зла, теперь не желал такого же зла Таирову. Он оценил его маневр — согласие жить бок о бок с Охлопковым. Возможно, даже понял, что оказался недальновидным, когда ему самому предложили слиться с Театром революции. Он отказался, он был слишком горд. Советы ему давала Зинаида Райх — не Алиса Коонен. А это была совсем другая актриса и другая советчица. Их с Мейерхольдом связывала страсть, а страсть не лучший советчик.
Что могла знать Райх о пути Мейерхольда к своему театру? Что хотела знать?
Чего не знала Коонен о Таирове? Она была рядом с ним, для нее театр и создавался. Но он молчал, не жаловался, не спрашивал совета, и она с невероятным уважением, в какой уже раз за жизнь наблюдала эту чудовищную борьбу, которую вел любимый человек, и понимала, как ей повезло.
— Ну, Таиров! — кричал на собрании Охлопков. — Хитрец! Дипломат! Столько грехов, столько закрытых спектаклей, а живет, ставит. Вы думаете, он враг Мейерхольду? Он только притворяется врагом, а на самом деле — из одной стаи. Где он, почему не высказывается?!
Так, или почти так, говорил Охлопков, а Таиров молчал. Ему советовали выступить даже такие люди, как Калинин, Литвинов, но он молчал.
Совесть всегда была его первым подсказчиком, нравственное чувство. От других режиссеров его отличало следование главному правилу — никогда не бить лежачего. И вообще никого не бить.
«Падающего подтолкни» было не для него.
Он сам знал глубину пропасти, на краю которой оказался, и глубоко сострадал Мейерхольду. Он не выступил, ничего не сказал — ни порицания Мейерхольду, ни сочувствия не выказал. И этим своим молчанием покорил театральную Москву.
Возможно, это даже понравилось Хозяину, кто знает? Тот провоцировал, но презирал поддающихся на провокацию.