Отвлекаясь от социальных факторов, надо сказать, что существовали глубокие культурно-философские причины, делавшие невозможным прямое и открытое сообщение между мирской публичностью и мудростью Дао: последняя, напомним, представляла собой нечто «совершенно обратное» здравому смыслу обывателей и логике идеологических систем, но собственной доктрины не имевшее. Более того, как
вечно отсутствующаяреальность, неведомый первопре-док в нас истина Дао требовала иносказательности речи и тайнописи в тексте, присутствовала в самом скольжении смысла за горизонты общепонятных значений. С этой точки зрения неопределенность социального лица хранителей традиции боевых искусств не случайна и в своем роде существенна. Предание имеет свои внутренние коллизии. Оно, как уже говорилось, предает себя миру и предается им. Нить предания – в сущности, нить человеческой судьбы – свивается из двух очень разных, даже противоположных тенденций: стремления определить, собрать себя и стремления преодолеть, или, как говаривал В. Розанов, «распустить» себя. Первая тенденция соответствует сознанию своего несовершенства и началу нравственного долженствования (ибо в самосознании мы всегда ощущаем свою отделенность от истока жизни и, следовательно, свою ограниченность). Вторая тенденция питается избыточностью творческой аффектации, переживанием безграничной мощи жизни. Недаром традиция, как правило, требует от ее хранителей взять себе одно или даже несколько прозвищ: творчество есть уподобление Другому,
измышлениесебя, которое должно стать реальностью. Выход предлагает игра как миметическая деятельность вплоть до пародии и саморазоблачения: традиция и требует от человека со всей серьезностью познать себя, и упраздняет, снимает свои требования.Но этот сеанс саморазоблачения, часто выглядящий шутовством и даже глумлением над святынями, не бессмыслен. Подражание, мимикрия обеспечивают и анонимность традиции перед лицом государственной машины, и неприкосновенность внутреннего искания своей подлинности, опознания «первочеловека» в себе, и, наконец, чистое удовольствие, доставляемое игрой. Высшая серьезность «претворения пути» органично сочетается со снижающим пафосом пресловутой «смеховой культуры». Двойная периферийность традиции боевых искусств предстает как бы внешней параллелью внутренней двойственности порождающего ее типа личности, причем в скрещении составляющих его тенденций есть некий гипотетический фокус, изначальная «сре-динность» бытия, некий прародитель всех живущих, который в Китае называли «изначальным обликом» каждого –
бэньлай мянъму.Разумеется, власти всегда с подозрением и опаской смотрели на эту принципиально загадочную и неуправляемую, но отчего-то очень жизненную и авторитетную в народе околодаосскую субкультуру, не без основания видя в ней питательную почву для всякой крамолы и мятежных настроений. Тем более опасались они мастеров рукопашного боя и их умения владеть холодным оружием, ведь эти люди, особенно если учесть их огромный авторитет на местах, представляли вполне реальную угрозу для администрации. Время от времени императорский двор требовал от местных чиновников докладывать о тех, кто «самовольно называл себя учителем боевых искусств». Никаких последствий эти указы не имели. Еще и сегодня так называемые «народные» учителя ушу, наследующие традиционным школам, держатся подчеркнуто независимо и даже отчужденно от официальных властей. А власть платит им, в общем, той же монетой, делая вид, что не замечает их.
Но некоторые свидетельства позволяют предположить, что мы как будто имеем дело с древней, богатой и разветвленной традицией. Так, в «Рассуждении о тайцзицюань», каноническом тексте, восходящем, вполне вероятно, к XVIII в., говорится, что «в мире есть очень много побочных школ», в которых нельзя научиться истинным принципам тайцзицюань. Вообще-то выражение «побочная школа» традиционно для даосизма, но все-таки примечательно, что еще во второй половине XIX в. известные нам школы тайцзицюань ограничивались двумя-тремя немногочисленными кружками.