Через несколько минут комната наполнилась ядреным морозным воздухом. Табачный дым рассеялся. Захлопнув дверь, Василий Иванович прошелся по скрипучим некрашеным половицам. На ходу расстегнул широкий офицерский ремень, повесил на дверь председательского кабинета. Энергично раскинул руки в стороны, хрустнул суставами. Вдохнул полную грудь щекочущего студеного воздуха. Покосился на молчавшего Синельникова. Полувопросительно обронил:
— Пора спать, Степа.
— Можно, Василий Иванович.
Быстро приготовили постель. Положили на пол вдвое свернутые тулупы. Скатанные жгутом фуфайки приладили в изголовье. «Ну и постелька, — иронически улыбаясь, подумал Степан. — И чего бы ему не пойти к председателю на квартиру. Перекусили бы, поспали по-человечески. Все уполномоченные на квартирах ночуют. А он в конторе!»
Словно угадав его мысли, Рыбаков улыбнулся уголками губ.
— Не нравится постель?
— Да мне все равно, — смутился Степан. — Нам не привыкать. Только…
— Что только?
— Не пойму я, почему вам нельзя переночевать у кого-нибудь на квартире. Другие ведь ночуют, и ничего.
— Так уж совсем и ничего?
— Не совсем, конечно. У нас любят языки почесать о начальстве. И продукты, мол, они поедают колхозные, и морально не больно, ну, и всякое другое…
— Начальство начальству рознь. Много у нас всякого начальства. Очень много. — Василий Иванович подошел к столу. Уперся в него большими жилистыми кулаками. Прищурившись, посмотрел на огонь лампы с растрескавшимся стеклом. Лампа нещадно коптила. Он машинально протянул руку к горелке, подкрутил фитиль. — И все они люди. Значит, могут ошибаться, оступаться. За это их надо наказывать или прощать. Чаще всего прощают, делая скидки на принадлежность к номенклатуре и на то, что только бог без греха. Но есть на земле одна должность, — голос его затвердел. — И тот, кто ее занимает, не может рассчитывать на снисхождение. Он должен быть чист, как родниковая вода. И честен, безгранично честен…
Степан широко открытыми глазами смотрел на Рыбакова. А тот, перехватив взгляд парня, не улыбнулся, не смягчил выражение лица, и голос у него по-прежнему был жесткий, негнущийся.
— Таким должен быть партийный работник. Хоть секретарь ЦК, хоть инструктор райкома. И в том и в другом люди видят партию. Ты понимаешь? Пар-тию. И будь моя власть, я всякого партийного работника, который позволил бы себе крохоборство, пьянство или иную какую мерзость, я бы его расстреливал.
— Но ведь вы… — начал было Степан и осекся на полуслове. Облизнул ставшие вдруг сухими губы, потупился под строгим, требовательным взглядом Рыбакова.
— Ну?
— Вы же терпите таких, как… Тепляков, ваш второй секретарь…
— А что Тепляков?
Лицо Василия Ивановича стало хмурым. Углы губ опустились. Возле них и на лбу четко обозначились глубокие морщинки. Он, старел на глазах. Раз — и вот уже пробежали от глаз к вискам тонкие лучики морщинок. Два — и потухли, стали холодными глаза. Три — и подернулись серым пеплом щеки. Степан больше не мог смотреть на Рыбакова. Опустив в пол глаза, с трудом высказал то, что знал и думал о Теплякове.
— Строго судишь. Строго, но несправедливо. Тепляков — безотказный работник. Настоящий солдат. И дело знает. А то, что бабник, так это сплетни. Язык у него блудлив. Это верно. А руки — нет. Но мы и этот грех ему не прощаем, не списываем на войну. И если он в конце концов не поймет… А сколько вокруг настоящих большевиков. Без сучка и задоринки. Много ведь, а?
Видимо, этот вопрос глубоко волновал Рыбакова. Он и задал-то его не столько собеседнику, сколько самому себе, и тут же поспешил с ответом:
— Посмотри. Плетнев, Федотова, Звонарева, Пинчук. Да мало ли их. А комсомол? — Лицо его вновь ожило, помолодело, а голос зазвучал по-прежнему твердо и уверенно…
Тулуп был жесткий, колючий, неприятно пахнул овчиной. Степан долго ворочался, прежде чем нашел удобное положение. Расслабив мышцы тела, он еле уловимым движением высвободил кисть руки из-под обшлага гимнастерки. Скользнул взглядом по запястью, огорченно хмыкнул. Опять забыл. Прошли целые сутки, а он все не привыкнет, что остался без часов.
Часы подарил отец летом сорок первого, в день окончания десятилетки. Они были старенькие, мозеровские, купленные на толкучке. Это были первые часы в жизни Степана. К тому же подарок отца.
А вчера мать отдала его часы знакомому казаху за пуд затхлой, с чем-то смешанной муки. Проводив казаха, мать горько заплакала. Но иного выхода не было. Они уже проели все, что представляло хоть какую-то ценность. Жители райцентра получали по карточкам только хлеб. Служащий — 400 граммов в день, иждивенец — 200. Синельниковым на четверых причитался один килограмм сырого суррогатного хлеба. Но и его удавалось получать далеко не каждый день. Младшие же, брат и сестренка, не хотели считаться с этим и требовали хлеба. Любимица отца трехлетняя Олечка все время просила «пилоска с калтоской».
«Вот тебе и «пилоски с калтоской», — мысленно передразнил Степан сестренку и тут же уснул, не успев погасить грустной улыбки.