– Вся неделя.
– Штрафуй – и баста!
Ничего не подозревавший Жан спокойно покуривал на крылечке своего дома, отдыхая от трудов неправедных.
– А Марина чего не идет? – поинтересовался Жан.
– Идет… маленько отстала, – отозвалась Настеха. – Завтра с утра отнесешь в контору двести рублей штрафу.
– Не жирно будет? – думая, что с ним играют, беззлобно огрызнулся Жан. – Может вытошнить!
– Ничего не попишешь – систематические прогулы.
– В каких купюрах платить – в крупных или мелких? – резвится Жан.
Подошла огорченная и разозленная Марина.
– Думаешь, она шутит? – завела на высокой ноте. – Здесь так положено!
– Нет такого закона, – сказал Жан, все еще пребывая в странной беспечности.
– А у них есть! – бессознательно отделяя себя от колхоза, крикнула Марина.
– Вы что?.. – побледнел Жан. – Ты что?.. – Он с ненавистью поглядел на звеньевую. – Сдурела, зараза? Да я за двести рублей горло перегрызу. Катись отсюда, не то всыплю горячих – небось срамотно будет!
– Но-но, полегче! – сказал Лубенцов и загородил собою Настю.
– Ты кто такой? – Жан встал, одернул рубаху. – Ты-то чего лезешь?
– Не встревай, Костя, сами разберемся, – сказала Настеха. – А штраф платить придется.
– Поговори еще, фрицев матрас!
– Сволочь! – Кулак Лубенцова обрушился на челюсть Жана. Тот упал, сильно приложившись затылком о ступеньки крыльца.
– Чего дерешься, дурашлеп?! – яростно закричала Марина – Правда глаза ест? Хошь не хошь, а невесточка тебе досталась с брачком! С фрицевой зазубриной!
– Настя!.. – беспомощно сказал Лубенцов. – Настя, чего она?!..
Странная полуулыбка забилась на лице Насти.
– Вишь, молчит! – с торжеством сказала Марина. – Не может соврать перед народом! – Опустившись на корточки, она пыталась поднять Жана.
– Настя!.. Ну чего ты молчишь?.. Настя!.. – потерянно бьется голос Лубенцова.
Он оглядывает людей, ищет у них защиту Насте, но люди отводят глаза, не зная, как объяснить внутреннюю неправду позорного обвинения. Лубенцов понимает это по-своему, лицо его становится жалким, потерянным.
– Настя, как же так?..
– А вот так! – звонко сказала Настя, повернулась и пошла.
Заплакал бывший танкист и, как был, не разбирая дороги, через буерак, потащился вон из деревни.
Жан очухался, сбегал в сени и вернулся с колуном.
– Где он, сволочь? Я его обрублю!
– Ты уже его и так обрубил… да и ее тоже… – с печалью и презрением сказал Василий.
– Ищи ветра в поле! – добавил кто-то.
И люди видят, как Лубенцов, выйдя на большак, остановил полуторку и перевалился в кузов.
– Сука ты, Жан! – сказал Василий.
Жан замахнулся колуном. Василий без труда обезоружил его и зашвырнул колун в палисадник. Оттуда с квохтаньем выскочила наседка. Все дружно проследили за рябой курицей, которая, взмахивая крыльями и теряя перышки, перебежала улицу и юркнула под створку ворот. Люди чувствовали какую-то свою вину в случившемся, но не знали, как поступить, и потому цеплялись за мелочь внешних впечатлений.
Беда, как предгрозовой ветер, захлопала створками окон, дверьми, калитками, заметала по улице бабьими подолами, и не узнать, кто первый крикнул тут же подхваченное всеми:
– Настеха повесилась!..
…Казалось, Надежда Петровна спокойна до бесчувствия, если б не тяжкая, страшноватая краснота в лице; кровь вздула вески толстыми венами, налила выкатившиеся из орбит глаза. А голос звучал деловито и ровно, когда, быстро шагая деревенской улицей, она выспрашивала у Анны Сергеевны:
– Кто ж первый обнаружил-то?..
– Дуняша. Она сразу почуяла недоброе – и за Настехой… Прибежала, а та уже распорядилась. Дуняша, молодец, схватила косу и обрезала гужи…
– Настеха не поуродовалась?
– Маленько шею ободрала.
– Плачет?
– Нет, молчит.
– Это плохо, надо, чтоб плакала.
… – Что же ты наделала? – сказала Надежда Петровна непривычно маленькому Настехиному лицу, потонувшему в подушке. – Ты же не себя казнила, ты всех нас казнила, а лютей всего Дуняшу и меня. Жестоко это, Настя…
Лицо молчит, хотя глаза открыты, не понять, доходят ли слова председательницы.
– Нельзя так, Настя… Из-за подлости мелкой шушеры губить такое чудо чудное, как жизнь!..
Лицо молчит.
– Ведь ты любишь Костю. Разве его тебе не жалко? Думаешь, стал бы он жить, когда б ты в своем зверстве успела?
Лицо плачет.
Надежда Петровна сразу вышла из горницы. Конюх и тренер держат Эмира, запряженного в легкий шарабан.
– Загубишь коня, Петровна, – с тоской говорит тренер.
– А хоть бы!.. Это всех коней дороже! – Петровна забралась в шарабан, взяла волоки, кнут. – А ну, пускайте!..
Конюх и тренер рассыпались по сторонам. Эмир повелся в оглоблях, чуть осадил, всхрапнул и полетел.
– Быть ей без головы! – сказала Комариха.
Осталась позади деревенская улица, сивый старик сторож едва успел откинуть околицу, и шарабан вынесся на большак.
Густая пыль, позлащенная идущим под гору солнцем, скрыла шарабан, а когда он вновь возник, то под ошинованными колесами дробилась щебенка шоссе.