«Ты не оставайся здесь долго, а старайся кончить скорее дела свои и отправься к почтеннейшей матушке. Проси ее, чтобы она простила меня; равно всех родных своих проси о том же. Катерине Ивановне и детям ее кланяйся и скажи, чтобы они не роптали на меня за Михаила Петровича: не я его вовлек в общую беду: он сам это засвидетельствует. Я хотел было просить свидания с тобою; но раздумал, чтоб не расстроить себя. Молю за тебя и Настиньку, и за бедную сестру бога, и буду всю ночь молиться. С рассветом будет у меня священник, мой друг и благодетель, и опять причастит. Настиньку благословляю мысленно нерукотворным образом спасителя и поручаю всех вас святому покровительству живого бога. Прошу тебя, более всего заботься о воспитании ее. Я желал бы, чтобы она была воспитана при тебе. Старайся перелить в нее свои христианские чувства — и она будет счастлива, несмотря ни на какие превратности в жизни, и когда будет иметь мужа, то осчастливит и его, как ты, мой милый, мой добрый и неоцененный друг, осчастливила меня в продолжении восьми лет. Могу ли, мой друг, благодарить тебя словами: они не могут выразить чувств моих. Бог тебя наградит за все. Почтеннейшей Прасковье Васильевне моя душевная, искренняя, предсмертная благодарность. Прощай! Велят одеваться. Да будет его святая воля.
И по мере того, как он писал письмо, в котором собирался клятвенно подтвердить свою веру перед богом и людьми, мысли его о смерти и боге, хоть он и упоминал его в каждой строчке, низвергались с заоблачных, непостижимых высот.
Он возвращался на землю, к людям. Если не дано было совершить деяние на благо отечества, хотя бы подумать о близких. Ведь он за все в ответе. Все земное, житейское возникало перед ним — надо, чтобы Настинька воспитывалась при матери, а не в каких-то там пансионах, институтах, надо просить прощения у тещи за то, что он не смог сделать ее дочь счастливой, не забыть, чтоб отдали золотую табакерку Мысловскому, который поддерживал его в эти тяжкие месяцы, объяснить Екатерине Ивановне Малютиной, что не он вовлек ее сына Мишу в тайное общество. Надо поблагодарить Прасковью Васильевну, друга Наташи, за то, что не оставляла ее все это время.
Пиша об этом, он самозабвенно погружался во все житейское, будничное и так избывал тоску предсмертного одиночества. Сердце как будто утихло.
Он встал, отошел от стола, глубоко вздохнул всей грудью. Сердце билось ровно. Кажется, ничего не забыто. Ах, да…
Он вернулся к столу и быстро приписал:
«У меня осталось здесь 530 р. Может быть, отдадут тебе».
Теперь все. Можно одеваться.
31. ИЗ ДНЕВНИКА ПОРУЧИКА ВАЛЕЖНИКОВА
Делаю последнюю запись в моей потаенной тетради, и я прощаюсь с ней.
Вчера под вечер ко мне явился Ригель вместе с квартальным — здоровенным, рыжеусым малым в полной амуниции и сказал:
— Знакомьтесь. Находка. Лучшего рассказчика ты, тайный летописец, не найдешь. Он видел все. Присутствовал при казни до последней минуты. Садись и записывай. Чай и горячительные напитки потом.
И я, как завороженный, достал тетрадь и чернильницу, хотя могу сознаться, что появление этого должностного лица у меня в доме не обрадовало. Во мне боролись два чувства: страх (говорят, что в городе идут повальные обыски) и азарт летописца, как назвал меня Ригель. Азарт запечатлевать все события и подробности нашего времени. Азарт или привычка, подобная привычке пьяницы к спиртному, который не в силах отказаться при виде чарки.
Квартальный оказался чрезвычайно словоохотлив и многословен, и вот что он рассказал: