Эти барышни настолько упоены зрелищем военной формы, что не отличают его от Буксгеведена, Миллера, Унгерн-Штернберга и прочих лощеных офицеров из курляндцев и лифляндцев, составляющих добрую половину офицерского состава их роты. Все они одним миром мазаны. Девицы не догадываются, что со всей этой публикой у него нет ничего общего. Что, пока эти офицеры самозабвенно предаются фрунтовой службе или режутся в карты, он сидит в одиночестве в мужицкой избе и читает Бенжамена Констана, Гельвеция или новомодного меркантилиста Юсти, упивается Державиным, Дмитриевым. И лишь иной раз пытается раскрыть малопригодным для серьезных размышлений товарищам всю бессмыслицу фрунтовой службы и унизительность беспрекословного подчинения солдафону Сухозанету, командиру роты.
Но иногда становится тоскливо, и сам со всеми вместе отправляешься на танцы или, позабыв все, мчишься к Тевяшовым, да и сейчас с девицами… Ничего не поделаешь. Назвался груздем, полезай в кузовок, прапорщик конноармейский…
В зале полный ералаш. Стулья сдвинуты с места. Валяются цветастые платки, серебряные мониста, газовые шарфы. Красавица старшая Лисаневич, с распущенными черными косами, пытается передергивать плечами, как цыганские плясуньи, но у нее не получается, и она сердито топает ножкой. Картинно хороша.
Но что же делать? Не рассказывать же о своей нищенской, однообразной жизни в кадетском корпусе? И он бодро, с видом знатока, объясняет, что рукава надо разрезать побольше, а монетки в монистах нанизать погуще, чтобы громче звенели, напевает таборную цыганскую: «Ох, дождь будет, да и буран будет…» Ее он слышал от ротного командира, когда тот неумеренно прикладывался к пуншевой чаше. К счастью, барышень зовут в девичью примерять остальные костюмы. Как видно, весенний бал у Томилиных — большое событие. Он приглашен, и можно будет веселиться до утра.
Когда он возвратился в гостиную, полковник Юзефович рассказывал о суде над маршалом Неем, на котором присутствовал, будучи в Париже. Он утверждал, что этим судом союзники и Бурбоны нанесли несмываемое оскорбление французскому народу, приговорив к смертной казни «храбрейшего из храбрых», гордость французской армии.
— Я удивляюсь, что нашлись солдаты, согласившиеся направить дула своих ружей на грудь маршала Нея, — говорил Юзефович. — Я бы назвал их поступок примером преступного повиновения воинской дисциплине, как ни парадоксально это звучит.
— А как держался сам маршал, — подхватил петербуржец, желавший показать свою осведомленность во всех сферах. — Мне рассказывали, что когда его адвокат попытался сослаться на то, что семейство Неев из Саарбрюккена, который отошел к Пруссии, и, стало быть, Ней уже не французский подданный, то маршал остановил его, сказав: «Я француз и сумею умереть как француз».
— Это великолепно! — воскликнул Лисаневич. — Но меня удивляет государь. Спасти маршала Нея от мести Бурбонов было бы его долгом, поступком благородным…
— Вы еще не отвыкли удивляться? — с невинной улыбкой спросил Татарников.
Петербуржец покосился на него и сказал:
— Обвинять государя и даже союзников в том, что они жаждали крови, подобно Бурбонам, было бы несправедливо. Но иногда и нейтралитет кажется…
— Преступным, — договорил Татарников.
Рылеев слушал этот разговор почти благоговейно. Так же смело говорил в Париже и Буассарон. Но в его речах было другое, казавшееся просто поношением чужой, непонятой страны, а тут все хором осуждали российские порядки, даже самого государя, но за этим чувствовалась боль за свое отечество, жажда видеть торжество нравственных начал и справедливости.
А разговор в гостиной так и катился по руслу воспоминаний. Теперь Юзефович рассказывал о суде над одним полковником, стоявшим со своим полком в Гренобле — одном из первых городов на пути Наполеона с Эльбы. И его полк, увидев Наполеона впереди войск, с криками «Да здравствует император!» присоединился к армии. Но дальше было Ватерлоо и не замедлили явиться Бурбоны. Полковника судили и приговорили к смертной казни за то, что он пошел за императором, кстати сказать, под знаменами которого сражался не один год. Это было названо изменой. Полковник, прервав обвинителя, крикнул: «Я готов принять смертную казнь, но не хочу, чтобы мои дети считали отца изменником отечества!»
Все на минуту замолчали, а потом Лисаневич тихо сказал:
— Что ни говори, а умирать французы умеют красиво.
— И это тоже вызывает взрыв народной любви к героям и ненависти к правительству, — подумал вслух Рылеев.
Так ли важно умирать красиво? Солдат, умирающий на поле боя, раненный в живот, с кишками, вывалившимися на землю, извивающийся, корчащийся в предсмертных муках, разве он не умирает красиво? Если только понять, ради чего он умирает, понять, что он умирает за отчизну.