— Нет, вы же знаете, что я к вам не пойду. Но если хотите вспомнить свой дом, своих родных, которые у вас, наверно, где-то есть, пойдемте со мной. Мы, несколько молодых людей, на соседней улице справляем праздник. И мы решили пригласить вас как нашу сестру. Только как сестру. Короче, вы понимаете…
Она посмотрела на него удивленно, но доверчиво, и ответила:
— За такое удовольствие я денег не получу.
— Мы заплатим, — опустив глаза, тихо сказал Аронович.
— Ну, тогда пойдемте! — согласилась девушка и взяла его под руку.
Минуту они шли молча, потом он заговорил:
— Царицей у нас будете. Короче, вы понимаете…
— Неужели я похожа на царицу?
— Конечно, конечно! Вы единственная царица, которую мы можем себе позволить…
Она не ответила.
Увидев Ароновича с девушкой, потрясенный Герман воскликнул:
— Царица явилась!
Гости встали, и один приветствовал ее:
— Да здравствует царица! Ура!
— Ура! — подхватили остальные с искренним воодушевлением.
Аронович едва сдержал слезы, когда при свете лампы разглядел прекрасные черные глаза уличной девушки, а она стояла посреди комнаты, смущенная, но, несомненно, обрадованная этой веселой игрой.
— Братья! — с восторгом воззвал к гостям Аронович. — Посмотрите же, сколь прекрасна наша царица.
— Прекрасна, как роза Сарона! — пропел Герман.
— Великолепна! Восхитительна! — поддержали остальные.
А «царица» стояла посреди комнаты, не зная, что ответить, и улыбалась, как ребенок. Не только молодые люди, но и сама девушка забыла, кто она. И ей казалось, что она очистилась от всех грехов.
1911
Моя мать
(Рассказ рабочего)
За стол я плачу матери шесть рублей в месяц. Каждый четверг, когда вечером я, усталый, грязный, прихожу с фабрики, мать со вздохом встречает меня, и я, не говоря ни слова, вынимаю кошелек и отсчитываю ей десять грошей. Она со вздохом пересчитывает их, кладет в ржавую жестяную кружку, которая лет десять назад случайно стала трефной и с тех пор служит матери кассой, и со вздохом говорит:
— Ну, садись есть.
Понимаете? Моя старая, набожная мать, которая через слово поминает Господа, знает наизусть все «Тхинес», не может без благословения холодной воды выпить и кусочка хлеба не возьмет, пока рук не омоет, моя старая, набожная мать сразу же говорит:
— Ну, садись есть. Только умойся сперва. Грязный, смотреть страшно…
И это лишь потому, что без меня она четвертак в неделю зарабатывает, ну, может, два злотых.
Я ее не люблю, но, когда сажусь за стол, не умывшись и без шапки, у меня сердце кровью обливается, стоит только посмотреть на мать, которой приходится продавать своего всемогущего Бога за четвертак в неделю.
Чуть ли не каждый раз я говорю себе, что с сего дня буду мыть руки и садиться за стол в шапке, но не могу, понимаете, не могу! Я же сознательный рабочий, я знаю, что небо — это просто воздух, кое-что знаю о дарвинизме, знаю, что такое капитал и как образовалось первое государство, знаю, откуда взялись разные обычаи. Эти знания мне таким трудом дались, и вдруг мой руки и ешь в шапке! Да, жалко мать, конечно, но себя-то тоже жалко. И почему мой бог должен быть дешевле ее Бога?
Но всякий раз так мучаюсь из-за этого, что даже есть не хочется.
Бывает, сестренка моя тринадцатилетняя, вечно голодная, бледная, подбежит, хвать кусок хлеба со стола и сразу в рот. А мать на нее с кулаками и ну орать:
— Дрянь, безбожница! Рук не помыла!..
У меня чуть с языка не срывается: «Мама, а как же я?»
И кажется, она это чувствует и хочет ответить: «Сынок, тебе можно, ты деньги зарабатываешь».
Мне можно — я зарабатываю. Вот сейчас она пойдет в лавку, возьмет на мои деньги мяса, а завтра, в пятницу, купит свечи и перед наступлением субботы благословит их, закрыв ладонями худое, морщинистое лицо, чтобы никто не видел ее слез. Никто, кроме Бога, как она думает.
Мне очень жаль ее; я вижу ее до срока постаревшее лицо, погасшие, полные отчаяния глаза, вижу, как дрожат ее тонкие руки, когда она подает на стол, слышу ее тихий, слабый голос, и у меня сердце щемит, — но я ее не люблю…
Я бедный, забитый рабочий, от зари дотемна я тружусь на фабрике, смотрю на худые лица своих товарищей, слышу их жалобы, вижу перед глазами большие, пыльные окна, забранные железными решетками, как в тюрьме. Я никогда не видел просторного, светлого помещения, разве что однажды, когда пришел к фабриканту. Я ждал на кухне, и вдруг распахнулась дверь в залу, сверкнул свет, и дверь тут же снова закрылась, будто бы навсегда… И все-таки, не поверите, но в душе я богач, аристократ. Терпеть не могу бедности, бессилия, унижений. Сам не знаю, откуда это у меня. Отец, мать, дед, бабка — все покорно несли ярмо нищеты, доставшееся по наследству от десяти поколений предков, все привыкли к бедности и, даже не слишком жалуясь и вздыхая, кланялись, гнули спину за грош, за единственный маленький грошик. А я, их потомок, их кровь, так все это ненавижу, что у меня кулаки сжимаются, и я начинаю ненавидеть даже родную мать…