В полицейском рапорте о смерти Гоголя он поименован отставным коллежским асессором, — со слов друзей: соответствующие документы не отыскались — вероятно, сгорели. Но вообще-то, ежели рассуждать по строгости законов, у сына майорши Гоголь вряд ли имелся патент на восьмиклассный чин. Он был всего лишь титулярный советник, хотя дворянин природный, — как Пушкин, как Поприщин.
Кстати: «Записки сумасшедшего» в тетради Гоголя начаты на странице, увенчанной заглавием: «Несколько слов о Пушкине», — и Гоголь не зачеркнул его, не переменил.
Удивительно, что ни говорите.
ЧЕРНЫЙ ЦВЕТОК
— Стану я стрелять в такого дурака! — сказал, как бы секунданту, Лермонтов звонко, и это были его последние слова.
Дурак не принял подачу — и не захотел догадаться, что самое время тоже какую-нибудь фамильярную грубость рявкнуть в ответ, чтобы все рассмеялись, — а там еще пара сердитых реплик — насчет старинных приятелей и кто паяс, а ко не понимает шуток, — и все-таки впредь настоятельно попрошу, — и ужинать, господа, поехали скорей, ведь ливень! Воображая себя Героем Нашего Времени и почему-то братом княжны Мери, дурак подошел поближе с воплем: «Стреляй! Стреляй!» — и спустил курок. Еще несколько минут Лермонтов, пробитый насквозь, молча содрогался в желтой грязи; приемы новейшей беллетристики позволяют допустить, что он успел завоевать европейскую славу и дважды, как Байрон, жениться, — и прочесть напечатанными все свои ненаписанные стихи.
А нам их не вообразить: кажется, что за последние три года он выговорил все, что хотел, — и так, что лучше нельзя.
Детские сюжеты, блеклые рифмы, громкие фразы — байронизм, православие, народность! — но никогда и нигде не звучала по-русски столь неистово и нежно высокопарная музыка обиды и свободы.
Положим, неуклюжий Полежаев тоже умирал от жалости к себе, — но тот рвался из рук палача по имени Рок, и хрипел: за что? — смертный пот последней надежды, жадные жесты деревянного ямба, стучит полковой барабан.
Даже некто Жозеф Делорм, страдая в нищете чахоткой, разводил в самодельных жардиньерках плакучие метафоры одиночества, — и самые трогательные Лермонтов сорвал.
Это из дневника Делорма, последняя запись: в октябре 1828-го молодой человек скончался. Его никогда и не было: его жизнь, смерть, стихи, прозу сочинил парижский студент медицины г-н Сент-Бёв, разыграв на романтическом клавире «заблуждения жалкой молодости, оставленной на произвол страстей», — как выразился в 1830-м Пушкин, одобряя, впрочем, «необыкновенный талант, ярко отсвеченный странным выбором предметов». Сент-Бёв избавился таким способом от меланхолии, заодно и от бедности — а тяжба Делорма с судьбой была, в сущности, денежная (Полежаев, тот требовал от нее дворянского герба, — то есть оба искали покоя): вышел в люди, даже в литературные критики, стал впоследствии академик, сенатор, грузный толстяк, — словно и не отрывался от ветки родимой. Его метафоры оплатил жизнью — другой. Лермонтов предпочел последовать за Печориным.
Умные человек всего умней бывает лет в двадцать семь. Тогда он знает все — и что вечно любить невозможно.