Рассуждения официальных историков о том, что «Емелька Пугачев бесспорно принадлежал к редким явлениям, к извергам, вне законов природы рожденным», Пушкин называл «слабыми и пошлыми» («Об „Истории Пугачевского бунта“»).
В романе (отчасти и в «Истории») он разрушает этот мрачный ореол. Мы видим добродушного человека с авантюрной («плутовской», по выражению Пушкина) жилкой. Он толкует о Гришке Отрепьеве, который «поцарствовал же над Москвою
», гордится (и по праву) своим талантом военачальника, любит прихвастнуть и гульнуть и вовсе не кровожаден. Он радуется, узнав, что дочь капитана Миронова не попала в руки его людей. А ведь у пугачевцев были списки дворян, обреченных заранее казни. «Мои пьяницы не пощадили бы бедную девушку. Хорошо сделала кумушка-попадья, что обманула их».Еще до того, говоря с Гриневым наедине, Пугачев дает понять, что во многом зависит от своих соратников: «Улица моя тесна; воли мне мало. Ребята мои умничают. Они воры».
И даже пытается переложить на «ребят» часть ответственности: «Ты видишь, что я не такой еще кровопийца, как говорит обо мне ваша братья».Действительно, к юному Гриневу Пугачев добр (в виде исключения: «В ту пору лев был сыт, хоть с роду он свиреп»).
Действительно, его товарищи — Белобородов и Хлопуша — кажутся лютей и страшней. И, вероятно, многое решается помимо Пугачева. Он — человек, не изверг.
Вот мой Пугач — при первом взглядеОн виден — плут, казак прямой!В передовом твоем отрядеУрядник был бы он лихой, —писал Пушкин Денису Давыдову, посылая свою «Историю».
Но едва Пугачев выходит на площадь, к толпе, как товарищи окружают его «с видом притворного подобострастия
», и в толпу летят пригоршни медных денег. Вместо великодушного разбойника из английского романа или русской песни — перед нами надменный и неграмотный самозванец. Он похваляется следами фурункулов на груди, как «царскими знаками», и велит убить вдову, оплакивающую мужа, за непочтительные слова.Что ж, он действует, как ему положено по роли, — играет государя Петра Феодоровича. Уже не важно, какой он человек — злой или добрый. Хорошо, конечно, что добрый, но ход событий ему неподвластен («Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою шею выкупят моею головою»).
Он знамя движения, он живая кукла. И каждое его притворное слово, каждый фальшивый жест Пушкин отмечает усмешкой.Например:
«Пугачев принял бумагу и долго рассматривал с видом значительным. „Что ты так мудрено пишешь? — сказал он наконец. — Наши светлые очи не могут тут ничего разобрать. Где мой обер-секретарь?“»
Или:
«Потом обратился он к Марье Ивановне и сказал ей ласково: „Выходи, красная девица; дарую тебе волю. Я государь“».
(Как напыщенно! Вполне вошел в роль сказочного избавителя. И про государя приплел для рисовки.) И самозванец немедленно наказан в глазах читателя: «Марья Ивановна быстро взглянула на него и догадалась, что перед нею убийца ее родителей. Она закрыла лицо обеими руками и упала без чувств».3
Таков этот герой «ужасной комедии». Обратимся к Екатерине Второй. В 1822 году Пушкин писал о ней: «Простительно было фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юбке и в короне. Он не знал, он не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна» («Заметки по русской истории XVIII века»).
Правда, это было давно, еще до декабрьского восстания. Целая эпоха прошла. «Как подумаю, что уже 10 лет протекло со времени этого несчастного возмущения, мне кажется, что все я видел во сне. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная от моих собственных мнений, моего положения и проч., и проч.» (письмо к Осиповой от 26 декабря 1835 года).
Мнения переменились. А все же странно читать в «Капитанской дочке»: «Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую
…» «Все в неизвестной даме невольно привлекало сердце и внушало доверенность».