— Не запаздывай, Линуша. Я беспокоюсь, когда ходишь одна в темноте.
Сейчас, здесь это показалось не таким ужасным. А главное — было, прошло, осталось позади. И незачем вспоминать. Мне стало легко, свободно — так же свободно, как всем вокруг.
Я слонялась по комнаткам, обживалась. Так вот он какой, Римкин дом… Я его представляла другим. А у них хорошо: ковер, занавески. Не то что у нас или у Таньки. Положим, у нас всегда было головато. Висело до войны одно бухарское белое сюзани — мамина гордость. Но прошлой зимой оно перекочевало в музейские сундуки… Зато у Римки не видно книг. У нас они теснятся на дощатых полках — мамины фолианты и словари, моя расхристанная библиотека, тяжелые книги по живописи из комнаты отца. А на стенах висят негусто отцовские этюды и натюрморты.
И неоконченный узкий холст — копия таитянки Гогена.
Этюды менялись: вместо желто-синих гор Хаджикента, помню, легли раскрытыми веерами поля Ферганы (отец с бригадой художников ездил тогда по колхозам, писал портреты героев труда). Потом явились пыльные панорамы Фархада.
Теперь вот заплясали улочки старого Ташкента…
Этюды менялись. А некрасивая, косолапая таитянка неизменно оставалась на месте. Она и сейчас там — в изножье маминой кровати.
С гогеновской таитянки начинается каждое наше хорошее утро: ее первую находит заглянувшее в комнату солнце. Найдет и раскрасит широкой золотой кистью.
Мне вдруг стало тесно у Римки, в комнатах, задушенных тряпьем. Свет небольших окон цедили шторы. Он стоял у подоконников мутными лужицами. В дверях сторожили портьеры — облепляли, хватали за ноги. Стену заткнул ковер. Он стекал на кушетку ленивой складкой, тек на пол…
И вышивки, вышивки — гладью и аппликацией, стебельчатым швом и крестом. Они испятнали стены, бежали дорожками по комодам, свешивали с этажерок треугольные языки. Вспухали волдырями подушечек и подушек.
Кто же это старался? Ясно одно: не Римка. Наверное, тетя Ашхен уют наводит. Или убивает время старшая Римкина сестра — косая Марго. Что-то ее не видно.
Начали собирать на стол.
Посредине поставили огромную миску с винегретом (у меня так и побежали слюнки). Вынесли нарезанную прозрачно мою колбасу. Притащили тарелку с миндалем — это, конечно, Танька. Миндаль у них в коридорчике, в мешке, завязанном особенным бабкиным узлом. Значит, Танька научилась его развязывать.
Я с трудом оторвала взгляд от стола. Отвернулась к вышивкам, будто мне и впрямь интересно.
Почти с каждой на меня смотрело лицо.
Японки под зонтиком, расфуфыренные графини, девочки-паиньки — локоны по плечам, бантики. И точно такие же банты, но уже при кошачьих мордах. Даже цветы имели лица. Колокольчики, опустив, демонстрировали сверхдлинные нитяные ресницы. Пялили наивные зенки ромашки. Странно, здесь почему-то любили именно лица! И — не любили их. У японки забыли довышить рот, у безносой графини не хватало еще и глаза. У девчонки зачем-то выпороли зрачки, и она висела слепая, как греческая скульптура.
В дальней каморке, где стояла швейная машина, я обнаружила подушечку для иголок, надетую петлей на шею безголового манекена. Круглая кошачья морда, вышитая на подушечке, была сплошь утыкана булавками. Они торчали в глазах, дырявили розовый треугольник рта, белые ушки…
В большой комнате, где накрывался стол, завыли девчонки — хором. Я заторопилась туда, шагнула на порог и… ахнула.
Стол присел на резные лапы под грузом всякой еды.
Красиво искрился в тарелках винегрет. А посредине вздымалась из блюда белая гора плова. Темнели у ее подножия кусочки мяса. Гора курилась ароматным паром.
— Ахчи, где ходишь? Зачем ждем тебя?
Губы тети Ашхен маслено блестели. В углах рта быстро шевелили лапками два черных паучка.
Рядком сидела Римкина семья.
Древняя старуха с седыми усами и длинными белыми волосками на подбородке. Сильно ходили ее беззубые десны. Рядом с ней толстая, светлая не переставая водила головой, словно высматривала кого-то. И ела-то она на ходу — догоняла ложкой убегающий рот. Косые ее глаза то сходились у переносицы, то разъезжались к вискам.
«Марго!» — догадалась я. Так и тянуло смотреть на нее. А девчонки, видно, уже привыкли, не обращали внимания. Они дружненько навалились на плов. Рисовая гора рассыпалась. Девчонки рыли в ней пещеры — каждая свою. Выуживали мясо.
Я заторопилась с тарелкой. Сто лет не ела я настоящего плова — с того далекого летнего дня, когда мы с мамой ходили на свадебный той.
… Плов тети Ашхен был жирный, пахнул бараниной, зирой, тмином… Жалился красным перцем. Щедро в нем золотилась морковка. А рис почему-то не получился. Где слеплялся в кашу, а где попадал сырой. Ясно, мы и такой уплетали во все щеки.
Но я подумала: «Маме бы это добро!»
И тут до меня дошло: рис-то был разных сортов! Несли, у кого какой. Ничего бы не вышло у мамы из этого риса. Одинаковое в нем было одно: все унесли его из дома тайком.
Да мама и пальцем бы не притронулась к такому рису! А Римкина готовила. У себя они небось не крали — они ничего не вносили. Зато наедятся теперь всем семейством…