Я вдруг понял, что лорд — одинокий вдовец, обрадовавшийся случайным собеседникам, хотя рассказать ему мне было почти нечего. Тем не менее у меня возникло к нему очень теплое чувство, почти любовь. Наших отцов, как, собственно, и нас, странным образом свела вместе история. Если бы не желание лорда Бальфура приютить еврейских детей, то вполне вероятно, что мой отец остался бы в Вене и погиб. Другими словами, я обязан жизнью отцу стоящего передо мной человека, хотя лорд Бальфур отмахнулся от всех моих благодарностей и честно признался, что еврейское агентство оплачивало пребывание всех детей, что во время войны этот особняк содержать все равно было бы дорого и что еврейские дети работали в поле и окупали свое содержание. Но даже это признание не сделало меня менее благодарным. То обстоятельство, что подобное проявление душевной щедрости — без подготовки, экспромтом — позволило сохранить жизнь моему отцу, придавало этому поступку и загадочность, и трогательность. Мне было даже страшно подумать, сколько еще жизней можно было спасти, проявись эта доброта не случайно, а целенаправленно.
Мою жену тоже тронула эта поездка. Вестибюль особняка был превращен в своего рода музей рода Бальфуров, и, разглядывая документы в стеклянных витринах, моя жена вдруг заплакала. Перед ней лежала копия Декларации Бальфура, написанная, как выяснилось, в этом самом доме человеком, которому наш хозяин приходился внучатым племянником. Если бы не этот датируемый 1917 годом документ, позволявший евреям иммигрировать в Палестину, родители моей жены, переехавшие туда в 20-е годы прошлого столетия, никогда бы не выбрались из Польши.
Еще раньше лорд Бальфур показал нам стоявший в его владениях дом, где некогда жил преподобный Робертсон, который из христианских побуждений страстно отстаивал право евреев на иммиграцию в Палестину. Робертсон вместе с Хаймом Вейцманом, другом министра Бальфура, убедили последнего в том, что позволить евреям иммигрировать в Палестину — это прекрасная идея. В результате появился листок бумаги, который спас жизнь бабушке и деду моей жены, а следовательно, и ее жизнь тоже. А кусочек земли в Шотландии стал убежищем для моего отца и определенным образом для меня тоже. Можно представить, что мы оба жили здесь под одной крышей. Эта комбинация истории и политики, случайности и чьей-то воли, судеб масс и одного человека действует совершенно ошеломляюще.
Еще более странным казалось то, что, сидя в уютном доме лорда Бальфура, я чувствовал себя так, словно находился в гостях у своей покойной бабушки, когда она еще была жива. Печенье. Чай. Смесь желания остаться и нетерпения, любопытства и скуки. Понимание того, что перед тобой — одинокий человек, которому не так много еще жить на этом свете, благодарный за то, что ему есть с кем перемолвиться словечком, и в то же время дарящий тебе то, чего нигде не найти. Нет, я ощущал не величие истории, а непритязательность человеческих отношений. Я думал, что иду по следу отцовского опыта, что с этого места смогу совершить путешествие в прошлое, к его родителям, к трагедиям войны. Но оказалось, что я сижу со своей бабушкой и распиваю чай.
Конечно, это не должно было меня удивлять. И не только потому, что равнинная Шотландия — не то место, куда вы направляетесь, чтобы добраться до самого сердца того, что погружено во мрак, но потому, что я сам никогда не смогу воссоздать для себя все ужасы прошлого — как не смогу и окончательно выйти из тени утрат, накрывшей мое рождение. Для меня важно не оставаться в стороне от страданий окружающего мира, но и не потеряться в трагическом опыте, который мне не принадлежит. Иначе говоря, моя цель — примирить себя с тишиной и уютом собственной жизни и при этом не стать глухим к чужим страданиям.
Я всегда знал, что откровенно писать об ужасах Холокоста мне не хватит ни сил, ни умения. Да и вообще искусство вряд ли обладает такими возможностями. Моя задача как писателя и, пожалуй, как личности — воздать должное пережитому моими обеими бабушками: женщиной, которая умерла в возрасте девяноста пяти лет в окружении своих близких, и женщиной, расстрелянной где-то в лесу в Восточной Европе. Но даже, пожалуй, и это — непосильная для меня ноша. Может быть, я сумею хоть как-то выразить пережитое мною самим, внуком этих двух женщин.
В цикле «В поисках утраченного времени» Марсель, от имени которого ведется повествование, проводит пасхальные каникулы в доме своей тетушки в Комбрэ. У дома есть две калитки, расположенные с противоположных сторон. Каждая калитка — это выход на свою дорогу, тропинку, «путь». Один такой путь ведет в Мезеглиз, или к Свану; второй — к Германтам. Эти дороги символизируют две стороны жизни: мир любви, который олицетворяет Сван, и мир светского общества и политики, олицетворением которого является семейство Германт. Мысль о том, что, следуя по пути к Свану, можно добраться до поместья Германтов, или наоборот, кажется Марселю такой же бессмыслицей, как если бы кто-то пошел на восток, чтобы оказаться на западе[16]
.