Под Новый год там дым стоял коромыслом. Явились новые друзья Ильи Андреевича («Это наш директор», – пояснил Цимбаларь Ане), ражие ребята в черных рубашках и сапогах, перепились, вопили «Хайль Гитлер!» и, заподозрив в одном посетителе иудея, собрались предать его огню непосредственно в печке. По законам Великого Севера, орали они, вы будете кремированы в нашем маленьком Дахау. И дым, в который превратится ваше ничтожное тело, ритуально приобщенное к мировому еврейству через обрезание крайней плоти, поднимется к небесам, славя павших рыцарей и героев Третьего Рейха. Во имя Адольфа премудрого! Во имя Германа бесстрашного! Во имя Генриха верного! Да восстанет Север и да падет извращенный Юг! И хотя предназначенный к жертвоприношению товарищ сам находился под весьма приличным наркозом и не вполне соображал, какую участь готовят ему поклонники вечного льда, Зиновий Германович встревожился и встал в дверях парилки со словами, что баня не место для скверных шуток. Его попытались сначала отстранить, потом отбросить – но не тут-то было! У Сергея Павловича разыгралось воображение.
– Битва при Фермопилах! Один герой противостоит целому войску!
Цимбаларь отмахнулся. Какое войско! Пять дураков лет под тридцать и шестой, субтильный человечек с окладистой бородой и в очочках – их фюрер. Именно он, между прочим, когда с помощью здравомыслящих посетителей (а таковые, к счастью, нашлись) Зиновию Германовичу удалось вызволить бедолагу из рук доморощенных арийцев, взобрался на скамью в мыльной, вскинул тощую ручонку, другой придерживая простыню и воображая, должно быть, что на нем тога и что сам он не в бане, а в римском сенате, и резким, почти визгливым голосом прокричал: «Евреи в глубочайшей своей основе есть ничто! Ноль! Пустота!» Со скорбью передавая его слова своим гостям, Зиновий Германович присовокуплял следующее. Вот он, то есть я, перед вами: уроженец Киева, матери городов русских, пятое дитя, произведенное на свет любовью черноглазой Цили и силача Герша…
– Так вы, Зина, – перебил его Сергей Павлович, – сын достойного Герша, а не какого-то картежника Германа? В таком случае, мой богатырь, почему вы отреклись от отчества? Мой папа, кстати говоря, будучи совсем еще юношей, можно даже сказать – подростком, отрекся от своего отца, моего деда, священника Петра Ивановича Боголюбова и сейчас, по-моему, очень страдает от этого… Он, правда, хотел уцелеть – но разве жизнь стоит отречения?
– Сере-ежа! – протяжно сказала Аня. – Не увлекайся. И представь себя на месте папы… Или на месте Петра…
– Да Петр-то Иванович как раз и не отрекся и его за это убили! – запальчиво вскрикнул Сергей Павлович, но, взглянув на свою подругу, осекся. – Ты о другом… Петр, – неловко усмехнулся он, – да не тот.
Зиновий Германович, между тем, отречение опроверг. Шуточки военкомовского писаря, ничего более. С другой стороны, не все ли равно, кем отправляться на войну: Германовичем, Гершевичем, Ивановичем, Шмулевичем или, положим, Кузьмичом? Дьявольская мясорубка всех перемалывает в кровавый фарш без имени, отчества и фамилии.
– А когда оттуда приполз, этот Германович ко мне будто присох. Отдирать его? Зачем? Там, в Киеве, все в один ров легли: и мама, и папа, и братики, и сестричка… Я воевал, а их убили. Меня Бог пощадил, а их нет. – И Зиновий Германович с безмолвным укором возвел взор к высокому (три с половиной метра) потолку. – Выпьем, выпьем, друзья, – молвил он затем. – За всех ушедших. За моих, ваших… за всех! За тех мальчиков… они со мной бок о бок… и я вот живу, а они… – Он смахнул ладонью выступившие слезы. – И после всего этого… Я вам чистую правду говорю, вы можете верить, я Сереже в «Ключах» рассказывал, и теперь скажу, сколько раз я от смерти был на волосок! А я, оказывается, ноль, ничто, пустота, и ничего не изменилось, если я вообще не родился бы, или под Харьковом меня бы немецкий снайпер снял, как дружка моего Сашку Миронова, или в Новороссийске осколком, как Петю Абрамяна… А в самом деле, – ошеломленно произнес он вдруг и остановил свой взгляд на Ане, словно бы ожидая от нее ответа на поразившую его мысль, – что в этом мире стало бы по-другому… без меня?
И Аня без промедления ответила:
– Все.
Зиновий Германович горько рассмеялся.
– А родных моих убили? А дружки мои погибшие? Они давно уже прах и тлен – и что, я вас спрашиваю, во всем этом, – он прочертил в воздухе круг, вероятно, изображая мироздание, – изменилось?