– Именно здесь, – с несколько большей уверенностью продолжал папа, – мы приближаемся к самому, может быть, главному, к тому, что раз и навсегда определило дух поэзии Айзенштадта. Сын бесконечно любящей его матери – о, какие пронзительные строки посвящены ей! едва ли не самые трогательные в русской поэзии последних десятилетий (привожу, скорее всего, не самые лучшие, а те, что по неведомой причине сохранились в памяти, давным-давно переставшей удерживать строфы, имена и даты: «Я мертвых за разлуку не корю. И на кладбище не дрожу от страха, Но матери я тихо говорю, Что снова в дырах нижняя рубаха. И мать встает из гроба на часок, Берет с собой иголку и моток, И забывает горестные даты, И отрывает савана кусок На старые домашние заплаты»
) и юродивого – в высшем смысле – отца, чадо нищего мира, тихий созерцатель человеческих скорбей, с малых лет вместивший в страдающее сердце неразрешимое противоречие между совершенством замыслом Бога и порочностью бытия, чуткий собеседник дворовых кошек, верный друг бездомных собак, постоялец скорбного дома, – мог ли он не ощущать все расширяющуюся трещину между ним и всем остальным человечеством? Спросим себя: а есть ли истинный художник, живущий в ладу с соседями по земле, ближними и дальними, не одержимый несбыточной мечтой на веки вечные скрыться от них на необитаемом острове и в то же время скованной с ними неразрывной цепью любви, презрения и сострадания? есть ли творец, который бы не прозревал постыдные свойства человеческой натуры – ее алчность, скупость, жестокость, завистливость, чванство, подлость, им же воистину нет конца, и в то же время не любил бы самой трогательной, самой нежной любовью это несчастное, падшее существо, ощущая в себе самом все его многочисленные пороки и редкие достоинства? есть ли поэт, который бы не влачил, как вериги, бремя своего Отечества, не проклинал бы свой народ за его духовное убожество, не питал бы самой истовой ненависти к пошлости и тупости государства, – и кто не сочинил бы ни строчки, не напитавшись хтоническими соками родной земли, не надышавшись воздухом ее преданий, не истоптав вдоль и поперек улицы ее городов и проселки ее деревень? С подобной трещиной в душе жить нормальной – о, как отвратительно, как постыло мне это слово, которому я старался следовать вплоть до седых волос на никчемной голове! – жизнью невозможно: рано или поздно она либо замкнет уязвленную душу в сумасшедший дом («Окно в решетке, двери на ключе, Убогость койки и убогий разум…»), либо на первом же клочке бумаги заставит выразить все горести, разочарования, потери и страхи и обрести короткое счастье ощущения цельности мира, скрепленного поэтическим словом. «Никто не ушел, не оставив следа во вселенной, Порою он тверже гранита, порою он зыбок, И все мы в какой-то отчизне живем сокровенной, И все мы плывем в полутьме косяками, как рыбы…»Но все же его мысль и чувство от самого начала были прикованы к вечной загадке нашего бытия. Непросто и даже страшно вымолвить – но, мне кажется, он любил смерть наравне с жизнью, может быть, даже больше ее, хотя и воскликнул однажды: «Боже, как хочется жить даже жалкой букашкой!»
Смерть, могила, посмертное существование усопших (не имеющее, кстати, ничего общего с воскресением, вера в которое есть фундаментальное условие для мирной и непостыдной кончины христианина), начавшееся чуть ли не с первых его собственных строк самоотпевание, приготовление к уходу, всегда щемящее, но иногда вызывающее мягкую улыбку, – вот постоянные темы поэта, об этом он не переставал думать, об этом писал, и в точном соответствии со своим состоянием духа выбрал себе поэтическое имя: Блаженный.