Убьют, но не сейчас. Еще день жизни отмерил Бог. Зачем? Уйти, скрыться, лечь, никогда не вставать, вечный покой, блаженство, ноги не горят, лоб не пылает в том месте, где… Он прикоснулся рукой ко лбу и после этого взглянул на пальцы. В крови. Липкие. Почто пролили кровь невинную? Пийте ее во умножение и без того тяжких ваших грехов. Прости им, ибо не ведают, что творят. Не ведают?! Этот… лейтенант… младший… все матом который… не ведает? И два с ним бугая опухших…
И Кольку простить?! Все растоптал. Не был ли он воспитан в любви к Спасителю и боязни согрешить в очах Его мыслью, словом и дурным поступком? И когда возрос, не сам ли, не по доброй ли воле выбрал алтарь, дабы посвятить себя служению Христу, Цареви и Богу нашему? Сам. И целибат сам на себя возложил, хотя не раз и не два говорено ему было, что, может статься, не по себе рубит он дерево. Шапка епископская ему мерещилась. А понял, что при новой власти этой шапке грош цена, при первом же случае и голову вместе с ней снимут – и побежал Христа предавать.
– Не падай, поп, – буркнул один.
– Держись, батя, – это другой, тот, что слева. Разбойник, но благоразумный. Не истребил в себе до конца человека и, стало быть, в тайных своих боится Бога.
– Сюда давай! – младший лейтенант распахнул деревянную полированную дверь.
Неясно, будто сквозь туманную пелену, увидел о. Петр полутемную приемную, стол в углу и дремавшего в кресле грузного человека в гимнастерке.
– Доложи, – сказал младший лейтенант, – заключенный номер сто пятнадцать доставлен.
– Давай… давай… – зевая, невнятно промолвил тот, – ждет… он…
Минуту спустя о. Петр на нетвердых ногах стоял в просторном чистом кабинете, а напротив встал перед ним начальник тюрьмы – высокий, сутулый, с маленькой лысой головой, в пенсне. Внимательно рассмотрев о. Петра – от немецких башмаков до рассеченного лба – он снял пенсне, двумя пальцами потер тонкую переносицу с красными отметинами на ней и неожиданно низким голосом спросил:
– Это кто ж его так разукрасил?
– Сам он, товарищ капитан, – без запинки ответил младший лейтенант. – На лестнице. Еб… – чуть было не брякнул он, но вовремя спохватился, – Упал то есть.
– Держать надо было крепче, – с явным раздражением заметил начальник тюрьмы. – Усадите. И врача сюда.
Все плыло перед глазами о. Петра. Плыл и качался похожий на восклицательный знак тюремный начальник, стол с лампой под стеклянным зеленым абажуром, портрет на стене, изображавший человека с усами, узким лбом и гладко зачесанными назад волосами… Во всех кабинетах, куда в последние годы приводили о. Петра, смотрел на него этот человек… Он несомненно знал, кто это, но вспомнить не мог. И у доктора в белом халате и белой шапочке, бинтовавшего ему голову и поившего какими-то каплями, спросил:
– Это… кто?
– Начальник тюрьмы, товарищ Крюков, – отчего-то шепотом ответил тот.
– Нет… на стене… портрет… кто?
– Рехнулся, – пробормотал доктор. – Товарища Сталина не узнает.
А-а… Мучитель главный. Портрет качнулся, поплыл, и товарищ Сталин низким голосом назидательно промолвил:
– Не надо упорствовать, Боголюбов. Мы упорных не любим.
– Будто вы вообще кого-нибудь любите, – очень ясно и четко ответил ему о. Петр.
– Что вы мычите? Доктор, он в сознании?
– Вполне. Спрашивал, кто на портрете… Товарища Сталина не узнал.
– Память отшибло. Или дурит?
– Непохоже, товарищ капитан.
– Ладно. Постойте… Что-нибудь от головной боли… Спасибо. Идите. И вы, младший лейтенант… Слушайте, Боголюбов… вы меня слышите?
Отец Петр кивнул.
– Слышу, – сказал он и взглянул в приблизившиеся к нему стеклышки пенсне.
Сквозь них смотрели на него светлые холодные глаза. Потом исчезли. Начальник тюрьмы выпрямился и хрустнул пальцами.