– Сука позорная! – бешено замолотила кулачками по подлокотникам своей коляски смуглая девочка. – Тварь! Чтоб у тебя манда лопнула!
А тут и одноногий паренек подскакал и, зажав костыли подмышками, пронзительно свистнул в четыре пальца, и горбун, ускоряя шаг и потрясая длинными руками, наливался кровью и сипел, что спалит старую гадину со всем ее приплодом к чертовой матери. И даже согнутый в три погибели Олег старался быстрее переставлять свои палочки, волочил ноги, кусал губы и спешил, спешил, что было сил, – занять место в строю калек, враждующих с ненавистным миром людей без ущерба.
– Боже мой! – простонал Игнатий Тихонович и, понурившись, побрел дальше. – Идемте, идемте скорей! – оборачиваясь, призывал он своего спутника.
Но доктор Боголюбов не двинулся с места. С тележки улыбалась ему золотоволосая девочка, протягивала грязную ладошку и с вызывающей ужас игривостью ночной бабочки просила закурить.
– И друзьям моим… Тебе что, жалко?
Колян-горбун стоял рядом и злобными цепкими глазами из-под густых бровей следил за рукой Сергея Павловича – как она опускалась в карман куртки, доставала непочатую пачку «Беломора», застывала, словно бы не решаясь на последнее движение, и все-таки вкладывала папиросы в открытую для подаяния ладонь.
– А ты че… папиросы… – глухо молвил он. – А сигарет нету?
Сколько ему было? Двенадцать? Пятнадцать? Сухое, длинное, измученное, старое лицо. Ему сто лет. Сын мой. Горбатый мой сын. С гнетущим чувством неизбывной вины Сергей Павлович ощутил свой прямой хребет. Перед горбуном, перед мальчиком с одной ногой и мальчиком согбенным, перед девочкой с окаменевшими ногами и девочкой без ног он сознавал себя баловнем судьбы, урвавшим из общего наследства лучшую, счастливейшую часть и обездолившим сонаследников, оставив в удел им страдание, горечь и пожизненное иго уродства. Иаков опять обманул Исава. В его ли силах преподать им утешение? Назидание надежды? Укрепляющую мысль о Промысле, на земле истязающим, но благоволящим на Небе? Но они отвергнут утешение, унизят надежду и похулят Промысел, ибо бесконечное отчаяние дает право на великую дерзость. Разве слова могут возместить их утраты? Только посвященная им жизнь – вся, без остатка. Он откашлялся.
– Я как начал «Беломор» смолить… – Сергей Павлович взглянул на себя со стороны и покоробился от собственной фальшивой бодрости, – в твоем, примерно, возрасте… так и курю. Начать легко – бросить трудно. Бросайте, ребята, курево. Я как врач говорю: оно вам совсем ни к чему…
– Ты слепой, что ли? – откликнулась смуглая девочка, уже взявшая папиросу и прикурившая от спички, зажженной мальчиком на костылях. – Нам жить ни к чему.
– Доктор, а доктор, – нехорошо улыбаясь, прощебетала с тележки золотоволосая девочка, – а ты меня вылечи.
– Доктор, – подступил к Сергею Павловичу горбун, – ты нам денег дай. Жрать охота.
– Дай… дай денег! – с усилием приподняв голову, умоляюще взглянул на Сергея Павловича переломленный в пояснице Олег.
– Подай калекам! – заорал одноногий паренек.
– Подай уродам! – подхватила смуглая девочка.
– Подай несчастным деткам! – прорыдала девочка-Весна.
– Хри-и-иста-а-а… ра-а-д-и-и… – проблеял Колян-горбун.
– Да вы… ребята!.. вы что?! – в ужасной растерянности бормотал Сергей Павлович и шарил по карманам, куда с утра распихал сотенные и пару или тройку тысячных, чтобы перекусить, выгребал их и совал мятые бумажки в протянутые руки. Просящему дай. От калек откупись. Оставь их наедине с жизнью. И беги.
«У нее губы накрашены!» – вдруг словно прозрел он, сорвался с места и почти побежал. Ему вслед с упоением свистел мальчик без ноги. Встречный прохожий радостно отметил:
– Попался.
Поджидавший его за поворотом Игнатий Тихонович скорбно поднял седенькие брови и развел руками. Мы перед ними беззащитны, ибо перед ними виновны. Но поскольку в нашей вине нет ничего личного, постольку она с нами во все дни. Сергей Павлович угрюмо кивнул.
– У меня такое чувство, – помолчав, признался он, – что я должен бросить все, остаться здесь и служить им. Но это значит начать новую жизнь, тогда как я еще не поставил последнюю точку в старой.