Эти три голоса ужасно мешали Сергею Павловичу. И без них было ему и больно, и тошно, а они вроде трех бормашин прямо-таки сверлили ему голову. Особенно неприятен был ему один, мало того что резкий фальцет, да еще накаленный сознанием собственной непогрешимой правоты. Тот самый, что ввиду нравственного недостоинства Сергея Павловича отказывал ему в праве сегодня ночью из кельи Гурия похитить тайную грамоту. Второму было как будто на все наплевать, но скорее от безнадежности, чем от равнодушия. И третий, бедненький, вертелся между ними, как уж на сковородке, желая и невинность соблюсти, и капитал приобрести, а главное, во что бы то ни стало представить Сергея Павловича в наилучшем виде, несмотря на привитые в интернате дурные нравы, привычку к алкоголю с явным предпочтением водки, случайные связи, кратковременное увлечение лебедью-Олей, Людмилу Донатовну и прочие имевшиеся в его жизни пятна и падения. С каждым из троих, даже со своим бескорыстным заступником, младший Боголюбов, если бы не скверное состояние здоровья, готов был незамедлительно вступить в спор и, как дважды два, доказать, к примеру, что незачем ему, добыв манускрипт, спешить на совет к умудренным опытом мужам государства и церкви. Кто они такие, эти мужи? Любой разбойник с большой дороги благороднее их. Хорошо ли вы помните их жизнь и деятельность? Пролитую ими невинную кровь, суды с удавленной Фемидой, сынов и дочерей отечества, которых они не считали за людей? Хорошо ли вы помните их лица, точнее сказать: хари – свиные, лисьи, волчьи, хари хорьков, гиен, шакалов с маленькими плотоядными глазками? Есть ли подлость, которую они не совершили? Предательство, которым они не заклеймили себя? Ложь, которой они изувечили сознание миллионов? Они сначала заморозили Россию, а теперь, чуть оттаяв, она принялась гнить. Нет уж. Благодарим покорно. Если отправится сегодня в монастырь и, Бог даст, найдет то, за чем сюда явился, – никаких ни с кем советов. В конце концов, разве не для того был погребен документ, чтобы по истечении семидесяти лет водительством свыше, наитием и всякого рода чудесными совпадениями и прозрениями Сергею Павловичу было суждено его обрести? Следует ли зажигать свечу, чтобы поставить ее под спуд, а не на подсвечник, дабы она светила всем в доме? Можно ли призвать себя к выжидательному умолчанию, когда в земле отечества дотлевают косточки непогребенных страдальцев? Молчанием ли не предается наш Господь?
Представим однако, что его жизнь оборвется в тот самый миг, когда завещание окажется у него в руках. Следует ли из этого, что все его усилия, не говоря о пережитых душевных страданиях, пойдут, буквально говоря, прахом? Трезвые суждения, когда б им не мешали постоянная головная боль от вчерашних ударов тупыми предметами, скорее всего, грубо сшитыми или сшитыми специально для подобных целей башмаками в область правого виска, в затылок и лоб, где от последнего (кажется) удара осталась и горит чувствительная ссадина, мало-помалу приводят к следующему: да, он исчезнет; да, бумагу из его рук вырвут и переправят в Москву, Николаю-Иуде, который, окинув ее беглым взглядом, презрительно усмехнется, положит в конверт, а конверт – в кожаную с потускневшим золотым тиснением папку: «Н. И. Ямщикову в ознаменовании его полувековой доблестной службы в органах ЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ», и отправится на доклад, к генералу еще более важному, чем он. «Вот, – не без торжественности промолвит Николай Иванович, извлекая пожелтевший лист, – как веревочке ни виться…» Будучи мимоходом спрошен своим начальником, а где заваривший кашу доктор, ваш, кажется, племянник, хладнокровно ответит старый волчина, что тот, кто кашу заварил, сам же ее и расхлебал. «Ну и… я надеюсь…» – последует далее полувопрос-полуутверждение. Николай Иванович самодовольно ощерится. Камнем в воду. Никто никогда.
Пусть так. Пусть он исчезнет, а завещание пусть будет уничтожено либо упокоится в швейцарском бронированном сейфе с немецким ключевым замком