Хижина пряталась за пальмовыми рощами, что тянулись вдоль песчаной низины до зеленой цепочки лагун и до дальних прибрежных болот. На мили кругом раскинулись заросли императы, травы столь выносливой, что и соленая вода ей нипочем, да торчали деревья, примятые в одну сторону ветрами. С трех сторон хижину окружал дубняк, а в глубине его притаилась ближняя лагуна, где кишмя кишела живность.
Земли здесь захватывали точно так же, как и четыре века назад. Разрозненные участки в пойме не оформляли официально, их присваивали (в естественных границах – до ручья, до засохшего дуба) всякого рода отверженные. Шалаш из пальмовых листьев посреди болота возьмется строить лишь беглец или конченый человек.
Прибрежные болота защищала изрезанная береговая линия, печально известная у мореплавателей как “кладбище Атлантики”: здесь, на побережье будущей Северной Каролины, подводные течения, свирепые штормы и отмели рвали на части суда, точно бумажные кораблики. В журнале одного моряка есть запись:
Те, кто искал плодородные земли, двинулись дальше, а злосчастные болота, словно сеть, улавливали всякий сброд – мятежных матросов, бродяг, должников, дезертиров и прочих, кому не по нутру законы или налоги. Из тех, кого не убила малярия и не засосало болото, выросло пестрое, разноязыкое племя лесорубов – каждый мог в одиночку свалить топором небольшую рощу, много миль подряд преследовать оленя. Как водяные крысы, занимали они каждый свою территорию, но тому, кто не впишется в здешнее общество, грозило в один прекрасный день сгинуть в болоте. Спустя двести лет прибились к ним беглые невольники, по-здешнему мароны, и освобожденные рабы – нищие, измученные, неприкаянные.[1]
Край этот суров, но не скуден. И на земле и в воде кишит живность – юркие песчаные крабы, неповоротливые раки, водная дичь, рыба, креветки, устрицы, упитанные олени, жирные гуси. Тот, кому не в тягость самому промышлять ужин, с голоду здесь не умрет.
Шел 1952-й год, и часть здешних земель уже четыре века занимали случайные люди без роду без племени. Большинство осели здесь еще до Гражданской войны. Кое-кто пришел не так давно, в основном после двух мировых войн, без гроша в кармане и без надежд на будущее. Болото их не ломало, а обтесывало и, как всякая священная земля, надежно хранило их тайны. Ну и пусть земля эта, кроме них, никому не нужна. Болото есть болото, что с него взять?
Втихаря, как нелегальный виски, проносили сюда поселенцы и свои законы – не те, что высечены на камне или написаны пером, а глубинные, заложенные в человеческом естестве. Изначальные, природные, как у голубей и ястребов. В жизненном тупике, отчаянии или одиночестве человек возвращается к инстинктам, нацеленным на выживание, – суровым и справедливым. Это всегдашние козыри, и по наследству они передаются чаще, чем более спокойные гены. И дело тут не в этике, а в чистой математике. Между собой и голуби дерутся не реже ястребов.
Ма в тот день не вернулась. Вопросов никто не задавал, а Па и подавно – лишь громыхал крышками от кастрюль, и несло от него рыбой и дешевым пойлом.
– Что на ужин?
Братья и сестры, отводя взгляды, пожимали плечами. Па выругался и, прихрамывая, поплелся вон из дома, в лес. Они с Ма порой ссорились, раз-другой Ма даже уходила, но неизменно возвращалась и обнимала всякого, кто подвернется под руку.
Старшие сестры приготовили ужин – красную фасоль и кукурузные лепешки, – но за стол, как при Ма, никто не сел. Каждый зачерпнул из чугунка фасоли, плюхнул сверху на лепешку, и разбрелись по углам – кто к себе на матрас, кто на потертый диван.
Киа кусок не шел в горло. Сидя на крыльце, смотрела она на дорогу. Высокая для своих лет, худющая, дочерна загорелая, волосы как вороново крыло, густые, прямые.