— Поел бы, а то с голодухи-то развезет.
— Не развезет. Меня не развезет. — И ласково и крепко приобнял старика за шею. И пропел:
И улыбнулся ласково. Глаза у парня горели ясным, радостным блеском.
— Выпьем, добрый человек.
— Наскучал один-то, — Никитич тоже улыбнулся. Парень все больше и больше нравился ему. Молодой, сильный, красивый. А мог пропасть. — Так, парень, пропасть можно. Без ружьишка в тайге — поганое дело.
— Не пропадем, отец. Еще поживем!
И опять сказал это крепко, и на миг глаза его заглянули куда-то далеко-далеко и опять «остыли»… И непонятно было, о чем он подумал, как будто что-то вспомнил. Но вспоминать ему это «что-то» не хотелось. Запрокинул стакан, одним глотком осушил до дна. Крякнул. Крутнул головой. Пожевал сала. Закурил. Встал — не сиделось. Прошелся широким шагом по избушке, остановился посредине, подбоченился и опять куда-то далеко засмотрелся.
— Охота жить, отец.
— Жить всем охота. Мне, думаешь, неохота? А уж мне скоро…
— Охота жить! — упрямо, с веселой злостью повторил большой красивый парень, не слушая старика. — Ты ее не знаешь, жизнь. Она…— Подумал, стиснул зубы: — Она — дорогуша. Милая! Роднуля моя.
Захмелевший Никитич хихикнул:
— Ты про жись, как все одно про бабу.
— Бабы — дешевки. — Парня накаляло какое-то упрямое, дерзкое, радостное чувство. Он не слушал старика, говорил сам, а тому теперь хотелось его слушать. Властная сила парня стала и его подмывать.
— Бабы, они… конечно. Но без них тоже…
— Возьмем мы ее, дорогушу, — парень выкинул вперед руки, сжал кулаки, — возьмем, милую, за горлышко… Помнишь Колю-профессора? Забыла? — Парень с кем-то разговаривал и очень удивился, что его «забыли». — Колю-то!.. А Коля помнит тебя. Коля тебя не забыл. — Он не то радовался, не то собирался кому-то зло мстить. — А я — вот он. Прошу, мадам, на пару ласковых. Я не обижу. Но ты мне отдашь все. Все! Возьму!..
— Правда, што ли, баба так раскипятила? — спросил удивленный Никитич.
Парень тряхнул головой:
— Эту бабу зовут — воля. Ты тоже не знаешь ее, отец, Ты — зверь, тебе здесь хорошо. Но ты не знаешь, как горят огни в большом городе. Они манят. Там милые, хорошие люди, у них тепло, мягко, играет музыка. Они вежливые и очень боятся смерти. А я иду по городу, и он весь мой. Почему же они там, а я здесь? Понимаешь?
— Не навечно же ты здесь…
— Не понимаешь. — Парень говорил серьезно, строго. — Я должен быть там, потому что я никого не боюсь. Я не боюсь смерти. Значит, жизнь — моя.
Старик качнул головой:
— Не пойму, паря, к чему ты?
Парень подошел к нарам, налил в стаканы. Он как будто сразу устал.
— Из тюрьмы бегу, отец, — сказал без всякого выражения. — Давай?
Никитич машинально звякнул своим стаканом о стакан парня. Парень выпил. Посмотрел на старика… Тот все еще держал стакан в руке. Глядел снизу на парня.
— Что?
— Как же это?
— Пей, — велел парень. Хотел еще закурить, но пачка оказалась пустой. — Дай твоего.
— У меня листовуха.
— Черт с ней.
Закурили. Парень присел на чурбак, ближе к огню.
Долго молчали.
— Поймают вить, — сказал Никитич. Ему не то что жаль стало парня, а он представил вдруг, как ведут его, крупного, красивого, под ружьем. И жаль стало его молодость, и красоту, и силу. Сцапают — и все, все псу под хвост: никому от его красоты ни жарко ни холодно. Зачем же она была? — Зря, — сказал он трезво.
— Чего?
— Бежишь-то. Теперь не ранешное время — поймают.
Парень промолчал. Задумчиво смотрел на огонь. Склонился. Подкинул в камелек полено.
— Надо бы досидеть… Зря.
— Перестань! — резко оборвал парень. Он тоже как-то странно отрезвел. — У меня своя башка на плечах.
— Это знамо дело, — согласился Никитич. — Далеко идти-то?
— Помолчи пока.
«Мать с отцом есть, наверно, — подумал Никитич, глядя в затылок парню. — Придет — обрадует, сукин сын».
Минут пять молчали. Старик выколотил золу из трубочки и набил снова. Парень все смотрел на огонь.
— Деревня твоя — райцентр или нет? — спросил он, не оборачиваясь.
— Какой райцентр! До району от нас еще девяносто верст. Пропадешь ты. Зимнее дело — по тайге…
— Дня три поживу у тебя — наберусь силенок, — не попросил, просто сказал.
— Живи, мне што. Много, видно, оставалось — не утерпел?
— Много.
— А за што давали?
— Такие вопросы никому никогда не задавай, отец.
Никитич попыхтел угасающей трубочкой, раскурил, затянулся и закашлялся. Сказал, кашляя:
— Мне што!.. Жалко только. Поймают…
— Бог не выдаст — свинья не съест. Дешево меня не возьмешь. Давай спать.
— Ложись. Я подожду, пока дровишки прогорят, — трубу закрыть. А то замерзнем к утру.
Парень расстелил на нарах фуфайку, поискал глазами, что положить под голову. Увидел на стене ружье Никитича. Подошел, снял, осмотрел, повесил.
— Старенькое.
— Ничо, служит пока. Вон там в углу кошма лежит, ты ее под себя, а куфайку-то под голову сверни. А ноги вот сюда протяни, к камельку. К утру все одно выстынет.
Парень расстелил кошму, вытянулся, шумно вздохнул.
— Маленький Ташкент, — к чему-то сказал он. — Не боишься меня, отец?