Старый самолет научил его мысли, казавшейся ему вначале, по молодости, даже как бы несколько странной: тем благополучнее и, значит, радостнее возвращение на землю, чем прочнее умеешь за работой, в полете, помнить о ней. И ему совсем в ином свете представились знакомые еще по училищным лекциям слова о том, что лучшими летчиками во все времена были те, кто умел чувствовать землю.
Она наказывает за самоуверенность, за ложное представление о собственных силах. За необдуманное лихачество, ничем, по сути, не отличающееся от жестокости, потому что оно приносит те же необратимые потерн.
Но она умеет одарить и минутами редкого счастья. Летчики чувствуют их с особенной остротой.
Потому что каждый раз они не просто отрываются от земли, они как бы прощаются с ней, оставляя мир привычных вещей и понятий, и переступают порог мира совсем иного. Там иные скорости, иные ритмы, там иная мера долгу, совести, мужеству, чести…
Пассажиры за их спиной почти не ощущают мгновения перехода через невидимый этот барьер. Пассажиры привыкли к перелетам, как к переездам в такси. Для летчиков это каждый раз — маленькое, пусть и подчиненное их воле и опыту, но все-таки чудо: прощание с землей, покорение высоты и возвращение обратно. Ведь оно каждый раз — возвращение из непростой и дальней дороги, а это всегда праздник.
Потому, должно быть, острее видят они краски земли, воспринимают ее запахи и ее голоса. Для них совсем иначе поют птицы в чаще, горят закаты и пахнет трава…
Так вышло, что право называться летчиком он начал добывать в небе Ивановской области, и это было радостно и трудно. Это ведь был край его детства.
До самых последних дней живет оно в каждом человеке как бы эталоном его совести и душевной чистоты. Должно быть, потому убеленные сединами герои, не робевшие даже перед смертью, так волнуются, возвращаясь в края своего детства.
Здесь он рос, здесь пошел в школу, здесь начал рано взрослеть — впрочем, они все тогда рано взрослели, мальчишки предвоенной и военной норы. В десять лет, когда в доме у них с бабушкой становилось иной раз и вовсе худо с едой, он брал оставшееся единственной памятью от дядьки, отцова брата, ружье и уходил на болота. Он иногда так уставал, что у него не было сил даже заплакать. А вернуться с пустыми руками не мог: знал, что он единственный теперь в доме мужчина. И еще потому, что понимал и другое: сдастся — не быть ему летчиком, как отец. Он тогда, пожалуй, одной только этой мечтой и держался.
Лет с тринадцати он с бабушкой уже и кормился в основном тем, что зарабатывал в колхозе на сенокосе и на уборке. На те же деньги он и учился зимой, сначала в Глумове, а после в Иванькове, в райцентре, там была тогда самая ближняя школа-десятилетка.
Односельчане помнили его квелым мальцом, потом — худым, молчаливым и нескладным подростком, потом — юношей. Он менялся внешне, но неизменным во все дни в нем оставалось одно: мечта стать летчиком и желание во что бы то ни стало этой мечты добиться. Соседи в крутые дни подкармливали его наравне со своими: «А что? Глядишь, и добьется, и будет тогда среди летчиков один наш, глумовский!»
Теперь они вправе были спросить с него отчет.
Однажды он приехал в Глумово, выкроив несколько свободных дней.
…Он помнил бабушку свою, Ефросинью Васильевну, всегда одинаковой — маленькой, сухонькой, с легкими, быстрыми на всякую работу руками, с выражением неизменной, ласковой, понимающей и терпеливой доброты на морщинистом, притененном белой косынкой лице. Вечно была она занята: то полола, то поливала, то косила или копала, то стряпала, то рубахи ему чинила, и еще находила силы для того, чтобы соседкам при нужде помочь. «Нету бед своих и чужих, у своих людей беды все общие», — все учила она, и внук ее уроки всегда запоминал.
Ни разу не слышал он, чтоб она жаловалась вслух на судьбу; даже когда им приходилось вовсе невмоготу, и то находила она силу держаться, а для них с матерью — какие-то свои, ласковые, снимавшие боль слова. И если, случалось, плакала, так только ночами, чтоб не видели люди. И сам он мальчишкой слышал ее тихие слезы только однажды.
…Она встретила его на крыльце, которое в этот приезд показалось ему совсем низеньким и тесным. И сама она виделась ему теперь легкой и маленькой, руки ее и те словно бы из одних только темных морщин, и только глаза были прежние — добрые.
Она долго оглядывала его со всех сторон, не решаясь сказать, что стала хуже видеть; все трогала легкими пальцами синее сукно его форменной тужурки, а потом заплакала. Потому ли, что поняла с облегчением: вышел внук в люди; потому ли, что был он теперь сильно похож на отца, а сердце ее вот уж сколько лет все не хотело мириться с мыслью о том, что добрые люди так и не собрали Василия в последнюю дорогу, даже его самого в морских волнах не нашли; потому ли, что только сейчас, рядом с ним, почувствовала, как стала вовсе слаба здоровьем и, главное, глазами; полетит он — и ей не разглядеть, поди, как он полетит, разве что только соседи расскажут…