— А то — брал в Булгаре кожи по тридцать, думал, как всегда, отдать в Самарканде по пятьдесят. Привёз, а их и по двадцать брать не хотят. Еле отдал по двадцать пять. Да и то сумасшедший старик подвернулся, — в кожах, вижу, толк знает, а платить нечем. Ну, раз другие жмутся, уступил этому. Ради бога, во искупление грехов, на счастье дал ему в долг на продажу.
— Что же за старик?
— Прежде он большими делами ворочал, да свалился, Садреддин-баем зовут. Не слыхали?
— Что-то такое… И помню и не помню. Каков он?
— Да так… костляв, как верблюжий скелет. А глаза мраморные.
— И помню и не помню. И что же, думаете, вернёт долг?
— Старый купец в торговле хитёр, в расчётах честен. А Садреддин-бай старый купец.
— Опасно доверяться людям!
— Да вы его знаете, что ли?
— Я же не самаркандский!
Исподтишка Пушок приглядывался к спутнику, — по всему виден ордынец, да что-то есть в нём не ордынское. Ордынцы всегда в Самарканде обновок накупают, в них и едут, а этот очень уж строго следит, чтоб всё на нём было ордынским, — видно, в Самарканд собираясь, из Нового Сарая запасное ордынское платье вёз на смену, чтоб, пообносившись за дорогу, снова в ордынское облачиться. Армяне тоже свою одежду блюдут, но и покупным не гнушаются, а этот жалуется на разоренье, а сам в свежем ордынском кафтане выехал, зелёные каблуки не стоптаны, и не видно, чтоб он сильно был огорчён своим разореньем: пустые слова для отвода глаз!
Но чем непонятнее был этот купец армянину, тем больше он привлекал его любопытство. Пушок то и дело оказывался с ним рядом, хотя разговор у них больше не клеился, хотя ордынец большей частью отмалчивался; всё же на стоянках они спали рядом, делились зачерствелым хлебом. Лишь изредка беседовали о торговых делах, о далёких базарах, куда хаживали сами или о которых слыхивали от приезжих купцов.
Более десяти дней прошло, как покинули они Ургенч, обнищавший, разорённый город, через который насквозь пролегала лишь одна улица, накрытая ради тени всяким хламом. И хотя такую улицу не всякий назвал бы базаром, но это и был ургенчский базар, некогда рассылавший своих купцов повсюду — к городам на Инде, к Ормуздским островам, на реку Днепр в Киев, и в суровый дальний Новгород, и в морской Трапезунт. Ныне там купцы вели убогую торговлишку, но торговля шла, ибо, как ни запутал караванные дороги Тимур, как ни перепахивал сохами ургенчские развалины, как ни засевал их в насмешку ячменём да просом, — просыпалась, поднималась прежняя торговля, ибо тут скрещивались древние, обжитые караванные пути, и не так-то легко их перепахать и засеять: человеческая память крепче крепостных кирпичей.
Десятый день шёл караван к северу.
Хотя и зовётся Усть-Урт пустыней, не пуст он и не одинаков — день ото дня менялся он, — то струились пески, кое-где поросшие седыми вершинками саксаула; то тянулась гладь твёрдых, плоских просторов, ровных как пол; то простирались унылые равнины, заросшие хотя и высохшей, а всё ещё голубой полынью. Кое-где зеленела трава, вылезшая после недолгого первого осеннего ливня, то снова пересыпались, то ли шипя, то ли перешёптываясь, лиловые пески.
Иногда показывались в песках стада баранов и коз. Лохматые псы, ростом возвышавшиеся над козьими стадами, кидались стаей на караван и напарывались на копья охраны.
Пастухи спрашивали с проезжих за жалкую козу или за рыжего горбоносого барана столько вещей в обмен, что купцам ничего не осталось бы из их товаров, согласись они на всём пути до моря на запросы пастухов. Но воины отбивали от стад потребное число скота, купцы с осторожностью выделяли пастухам кое-что из своих припасов — муку или зерно, и редко кто из пастухов бывал недоволен исходом этой мены, — нечего было выбирать этим кочевникам пустыни, месяцами не получавшим ниоткуда ни горсти зерна, ни ломтя лепёшки.
Теперь, когда дневные жары спали, когда дни стали легки для пути, на отдых располагались по вечерам, а в путь трогались на рассвете.
Когда случалось ночевать среди открытых равнин, выбирали места, где можно было верблюдов кормить неподалёку, — отпускать их вольно побаивались. Разводить костры норовили засветло, чтоб ночью на огонь не привлекать недобрых людей. Вьюки складывали в середине, а вокруг располагались воины охраны.
Нередко к стоянке подходили пастухи. Стояли и смотрели неподвижными глазами, будто окаменелые, как кто-нибудь из слуг раскатывал на разостланной коже тесто тонкими слоями, пока в котлах закипала вода, как резал тесто быстрым ножом на длинные, вроде соломы, полосы. А когда вода закипала, бросал тесто в котёл, кидал кусок курдюка, щепоть соли и накрывал котёл деревянной, потемневшей от жира крышкой.
Пастухам казалось, что, если б самим им довелось отпробовать этой сладкой пищи, все их болезни миновали бы, усталость позабылась бы; с такой едой жили бы они по двести лет на земле.