Немец! Мать честная! Возле убитого курсанта копошился немец. Ошибки быть не могло. Каска немца была выкрашена белой краской, которая местами облупилась. Поверх шинели кусок белой маскировочной материи. Рука на перевязи. Раненый. Обратно ложиться в снег было уже поздно – не спрячешься. Немец тоже заметил его. Посмотрел и отвернулся, снова нагнувшись над окопчиком Святослава.
Старшина смотрел на немца с такой остервенелой ненавистью, что тот, видимо, почувствовал его взгляд и оглянулся. И тут же, похоже, даже обрадовавшись тому, что рядом оказался русский, без оружия, передвинул автомат из-под мышки на грудь и поманил здоровой рукой:
– Ком.
Эх, ёктыть, зачем же я этому контуженому винтовку-то оставил, спохватился старшина, чувствуя, как у него задрожали ноги и разом вспотела спина.
– Ком, ком, Иван! – немец махал ему, теперь уже не рукой, а автоматом.
Какой я тебе Иван, с ужасом, который медленно вырастал в нём, оплетая всё тело и делая его вялым, непослушным, думал старшина. Эх, бронебойщик… Что ты, сволочь такая, не стреляешь? Ведь я ж тебе для этого гожую винтовку дал. Из неё Калинкин столько этих гадов положил! Нет-нет, оглядываться нельзя. Тогда немец сразу догадается, что под сгоревшим танком кто-то есть. Зайдёт сбоку и всех перестреляет. Что ему стоит дать пару очередей из автомата. Или бросит под днище танка гранату. И Калинкина добьёт, и этого дурня раздетого. Не оглядываться. Я тут один. Один… Может, бронебойщик уже и выцеливает. Не спешит… Чтобы наверняка… Не совсем же ему соображение отбило.
Немец стаскивал с мёртвого полушубок. Труп, видимо, уже затвердел, и он никак не мог справиться с рукавами полушубка. Валенки москвича были уже на немце. Ему осталось стащить полушубок. Но с полушубком-то он и не мог справиться. И бросить не мог. Страсть поживы непобедима. Старшина это знал по себе.
Откуда он тут взялся? Не было ж никого. Спрыгнул, что ли, с танка? Своих раненых немцы всегда тут же отправляют в тыл. На машинах. На лошадях. Это старшина Нелюбин наблюдал не раз.
– Иван, давай, давай, – снова кивнул немец и ткнул автоматом в полушубок.
Он что, в плен меня берёт? Какой плен? Он же раненый? Мы пожгли их танки. И нас здесь – трое. И позиция эта – наша. Это он у нас в плену. Да, всё так… Всё так… Но у него – автомат. А бронебойщик, чтоб ему, дураку пропащему… Почему он не стреляет?
И теперь только старшина понял, что, видимо, немцы прорвались с танками и пехотой на соседнем участке. И вот к ним, сюда, забрёл раненый, которого отправили своим ходом в тыл именно те, прорвавшиеся справа или слева. Он, видимо, решил пойти напрямик и вышел на наши позиции. Он не знает, что тут было.
А может, он здесь не один? Старшина огляделся. Кругом – никого. Только этот, с перевязанной рукой, который теперь и приказывал жестом помочь ему снять с тела Святослава полушубок.
Немец явно мёрз. Губы его были синие. И чего он мёрзнет, ведь не очень же и холодно, подумал старшина. Ранение… Ослабел… Сволочь…
– Ихь хайсе Курт, – вдруг сказал немец и улыбнулся. – Курт, – и он постучал себя пальцем в узел клетчатой шали.
Курт… И старшину охватила внезапная тоска. Как будто всё уже пропало. Он не раз видел, как немцы уводили в плен его товарищей, как поднимали раненых и прикладами гнали в свой тыл. И не раз примеривал участь тех, угнанных, на себя, но никогда ничего определённого в его мыслях не возникало, кроме ужаса, с каким он раньше, ещё до войны, думал порой о неминуемых человеческих сроках и о своей – рано ли, поздно ли – смерти. Теперь о смерти он не думал. Что о ней думать? Она у солдата всегда за плечами. Оглянулся – вот она. Ни о чём он теперь не думал, кроме одного: почему бронебойщик не стреляет?
А смерть – вот она…
– Кондрат, – тоже улыбнулся и кивнул старшина. – Ихь хайсе Кондрат.
– О, гут, гут, Кондрат. Русский зольдат Кондрат.
Вот и познакомился с демоном. Что ж мне делать? А делать нечего, надо подчиняться.