Письмо было незакончено, на последней странице строчки поползли в разные стороны, как будто даже в жару я осознала, что писать бесполезно. Читая собственное творение, я прямо-таки слышала, как отвратителен этот униженный, просительный тон. Бог мой, неужто у меня вовсе нет гордости? Слезы обожгли глаза. Скомкав письмо в кулаке, я в изнеможении вновь упала на подушки.
Я не желала себе в том признаваться, однако в последнее время все чаще вспоминала мать. Каждый раз, поймав себя на том, что размышляю о наших с ней отношениях, я старалась прогнать эти мысли прочь. Порой я во сне пыталась ее отыскать, однако находила лишь зеркало в чудесно украшенной раме, в котором, однако, ничто не отражалось. Порой казалось, что малейший пустяк может каким-то чудом поправить дело. Как хотелось протянуть к ней руку, коснуться, еще один раз — самый-самый последний! — попросить… Расправив смятое письмо, я всматривалась в него, пока не ослепла от выступивших слез. В груди щемило; если бы мать позволила себе хоть немного меня любить, возможно, моя жизнь сложилась бы иначе.
Стой, одернула я себя. Ишь расчувствовалась! Вспомни: всего несколько раз тебе нужна была ее любовь, но мать неизменно тебя отталкивала. Она так же презирает слабость, как и ты. Вспомни, что она ответила, когда ты вышла за Томаса замуж и просила о помощи. Мать написала: «Ты сама заварила эту кашу, теперь и расхлебывай. А если она тебе не по вкусу и слишком солона, так ты сама в том повинна, никто другой».
Тряхнув головой, я тщательнейшим образом разорвала письмо на мелкие клочки. Они усеяли покрывало, как дешевое конфетти, и я твердо решила даже и не помышлять о том, чтобы снова писать матери.
Прошло полчаса, и я по памяти восстановила письмо. Быть может, я все-таки его отошлю? Ну какой от него будет вред? Во мне опять проснулась надежда. Кто знает, как оно повернется? Возможно, мы все-таки будем хоть изредка переписываться. Отчего же нет? Правда, нет смысла ожидать большего. Да, конечно: надо трезво смотреть на жизнь и не надеяться на несбыточное.