— Как ты себя ценишь!
— Я хочу свое дело сделать, свой личный бренд раскрутить, я…
— Я тоже много чего хочу, Анвар, я тоже хочу, как и ты спать в обед, путешествовать, в бутики иногда заглядывать, да я просто женщиной себя хочу почувствовать, простой бабой за каменной стеной… Но тебе так удобно, я понимаю, тебе просто удобно со мной.
— Опять бомбежки в Югославии, — сказал я, прислушавшись к радио.
— Я уже устала перед Татуней оправдываться, я устала от вас…
Она уходила, возвращалась, говорила, и я знал, что все это станет моим дежавю, все это потом будет другая женщина делать, и я вдруг почувствую, что все это уже было, что Няня так же делала, а сейчас она сделает вот что, и та будущая женщина сделает это за Няню.
Удивительно и даже смешно, с какой железной последовательностью исполнялись все женские пункты, о которых мне талдычил Серафимыч.
— О-о, я поняла! — вдруг сказала Няня. — Я поняла, кто сломал тебе жизнь, я так и слышу эти слова про губительниц женщин, которыми тебя науськивает этот уродец. Ты понимаешь, что он испортил тебя, как мужчину, посмотри, ты даже сидишь как-то по-женски.
— Доллар падает, что ли? Когда падает доллар, в мире сразу начинаются проблемы.
— Это точно!
И я понял, что мне надо быть мужчиной и что я не хочу быть мужчиной, по крайней мере, не хочу быть мужчиной только ради Няни, только для нее. Вдруг бездонная усталость в душе, проще умереть.
Дождь. Мокрые листья березы вспыхивают за стеклом, перепрыгивают с места на место. И сразу же гром, от которого вздрогнула створка окна в моей ладони, и весь дом вздрагивал волнами.
Темно. Сыро. Пахнет пыльным, отсыревшим мертвым деревом. Ночь. С той стороны бабочка. Она трепещет треугольными облаками крыльев и бежит, перебирая лапками вверх по стеклу. Думал об ее бессмысленных и прекрасных движениях.
Четвертого октября уехал Ассаев, приближались холода, и я поехал за серафимычевской теплой курткой. И снова это знакомое чувство в душе: страх перед дальней дорогой без денег, когда, чтобы попасть из одной точки в другую, нужно преодолеть множество преград, незаметных обычному глазу. И все же я доехал.
Прошел год, и я как-то стал замечать Переделкино. Эту церковь, это кладбище, этот мост через Сетунь с ее водой защитного цвета. Это все вдруг стало передо мной и теперь осталось в моей жизни. Увидел, что старый Дом творчества построен в год смерти Сталина. Удивился, как мягко, по-домашнему горят фонари, светя больше внутрь себя и совсем чуть-чуть освещая повисшие возле них голые сучья, и обливая нежным блеском зелень травы, утопающей в желтых листьях. Увидел эти бревенчатые домики в парке, эти асфальтированные дорожки, точь-в-точь повторяющие все изгибы старой тропинки между сосен. Увидел этот мелкий отрез пруда с глубоко и просторно отразившимся в нем небом и деревьями.
Пахнет слезами. Горят уши, даже щиплет кончики. Я осматривал этот дом уже как посторонний. И я все еще боялся, что кто-то выследит, как я иду на дачу.
Пили чай с Серафимычем и молчали. На нем мой старый, продранный свитер. На все мелкие и незначащие вопросы он отвечал односложно. А когда-то говорил без умолку, и сейчас, с ним молчащим, было очень тяжело.
Мне неудобно было спрашивать про куртку, и, когда он ушел в ванную, я запихал ее в пакет и выставил за окно.
Я спросил у него про деньги.
— Есть, как всегда. Тебе нужны?
— Нет, я сам хотел тебе дать.
— Что, богатым стал?
Пошел покурить на крыльцо, как это делал когда-то. Вернулся, с тихим ожесточением собирался в прихожей. Он, склонившись набок, сидел на стуле и смотрел в окно, глаза его блестели.
— Пойду я.
Он молчал и крепко сжимал ладони меж колен. Я вышел и тихо придавил дверь. Когда пробирался за курткой, вдруг увидел его в ярко освещенном окне. Он схватился за голову. Потом побежал к двери. Открыл ее, услышал мои шаги и снова прикрыл. Я зашел.
— Анвар! — с такой родственной интонацией это у него получилось. — Здесь крыса завелась, она бьется об дверь ванной, мне страшно! А с тобой я ничего не боялся…
— Купи отраву.
— Возьми фонарик, Анвар.
— Нет, не надо… Хороший фонарик…
— Куртку мою возьми, я все равно не буду ее носить, она мне не идет!
— Хорошо… Покурим на дорожку?
— Я не курю.
— Я пошел.
— Иди, иди, а то обвинят, что переспал с гомосексуалистом. Всё, иди. Вперед!
— Счастливо тебе.
— Да подавись ты своим «счастливо».
Маленький, он сидел на ступенях лестницы на второй этаж. Я смотрел на эти его смешные туфли с высокими каблуками, сиротливо наступившие один на другой, и мне хотелось заплакать от ужаса того, что делаю с ним. Я вышел. «Что же ты наделал, Анвар?! — я стоял на дорожке, сжимал кулаки и встряхивал ими. — Господи, прости меня. Прости меня за него. Бис-смилля рахман и ррахим».