— Твоя сперма на мне… Сколько Анвариков я тебе мог нарожать, — говорил он, прижимаясь.
У него был уже другой, такой певучий голос, немного в нос. Я подвигал губами, проверяя улыбку на своем лице.
— Анварик, мы с тобой уедем в Крым, и нам уже не нужны будут эти люди, мы растворимся в нашем счастье, только ты не пропадай, мой Анварик-фонарик…
— Да, хорошо.
— Как же ты меня, бля, как суку какую-то, — он счастливо пел своим другим голосом немного в нос.
А я улыбался и широко раскрывал глаза. Порхала бабочка и от нее лунное сияние.
В комнате проступали из темноты полки, стол, шевелились стулья, вздрогнула вешалка, а флаг угас и померк. Угасла и свеча, расплывшись белой каменной лужицей.
Проснулся, тело просторно лежало на тахте. На кухне что-то шипело. Во всех бокалах, вазах, на всех металлических деталях дрожало солнце, паркет в центре сиял золотым шаром, где-то на кухне, видимо, двигалась открытая створка окна и двигала по комнате солнечный угол, и у меня было светлое чувство на душе. Он что-то жарил и был такой звук, будто на улице идет дождь.
На сияющем лаке паркета оставались прозрачные следы ступней.
Было особенно приятно не смущаться и не скрывать перед ним своего тела, знать, что оно несет в себе мучение и сладость для него.
— Доброе утро.
Он молча кивнул.
— Я хорошо выспался здесь.
Он снова кивнул.
— Кашу овсяную сварил, — еле слышно сказал он.
— О, хорошо.
— А потом еще и рис отварил, вдруг ты не захочешь кашу?
— Нормально, мне нравится каша.
Я увидел в небе шарик, посмотрел вниз — по аллее шли две женщины, пожилая и молодая, а в середине мальчуган. Он тер кулаком глаз, до меня донесся его плач. Пожилая толкнула молодую в плечо. Услышал смех молодой женщины, извиняющийся и в то же время насмешливый. Шарик высоко поднялся в небо, выше ласточек. От того, что долго смотрел на него, показалось, шарик взмахнул крыльями. Облака нежные, тонко белые.
— Шарик улетел.
Он промолчал.
Потом я мылся. С восторгом мыл свое тело в этой просторной ванной комнате, пахнущей летом, и с новой силой чувствовал в себе мужское.
Он заново разогрел кашу. Я сидел, ждал.
— Все болит, — тихо проговорил он, сел и сжал ладони меж колен. — Даже там, где сказать нельзя.
— А вы что, не будете есть?
— Что? А-а… нет, ты ешь, я уже перекусил… ешь…
— Вкусная каша. Овсянка же полезна, это настоящая клетчатка, она прочищает желудок от шлаков. Мне кто-то говорил, что ел ее по утрам и от гастрита вылечился.
— Тебе надо ложку оливкового масла выпить, оно полезное, бактерицидное даже, — сказал он. — Все болит, как будто разорвал…
Потом он лег отдохнуть и заснул. Я посмотрел телевизор, все передачи казались необычайно глупыми и ненужными людям. Вышел на жарко нагретый маленький балкон и закурил. Солнце лакировало стену и окна. Смотрел вниз на трамваи и людей с чувством превосходства и насмешки.
Вечером пошли погулять в парк Покровское-Стрешнево. На прудах купались люди. Было много собак.
Он молчал и вздыхал. Потом сорвал травинку и смотрел на нее.
— Удивительно, конечно.
Я смотрел на собаку с ее треугольной, словно бы механической мордой, с механическими глазками, с угадывающимися страшными зубами.
— Это самая страшная собака, — сказал я. — Питбультерьер. Собака новых русских. У нее сила сжатия челюстей двадцать атмосфер. Представляете? Она может перекусить руку взрослому мужчине.
— Боже мой, — громко вздохнул он, хотел сказать что-то еще и промолчал, а потом спохватился. — Да, я не расслышал, ты про новых русских говорил?
Я посматривал на купающихся и загорающих женщин, на их красиво и туго перетянутые купальниками тела. Прислушивался к себе. Как смешны женщины. Как смешно это их холодное равнодушие.
— А это доберман, она была полицейской собакой в дореволюционной Рос…
— Как удивительно, боже.
— …сии, да. У нее очень острые зубы. Ей дают в зубы толстый журнал, а потом дергают, и ее зубы рвут журнал на полосы, представляете?
— Боже мой, как удивительна жизнь.
— Да-а, удивительно. Что?
— Ничего.
— Я думал, ты что-то спросил, Анвар.
Ночью, когда я ткнулся туда, он вскрикнул.
— Ты мне там всю губу разорвал, — сказал он и выругался, это у него получалось смешно и жалостно.
Я понял уже, что он ругается непроизвольно, от смущения. Но меня все равно коробило это.
— Давайте вот так тогда…
— Да-да, сейчас принесу.
У него дрожали руки, и он залил маслом паркет. Долго и увлеченно затирал, а потом замер, не зная, что делать дальше. Я притянул его к себе.
— Нет, я не могу… он в тебе? Я как будто тебя насилую, он там или нет?
Я чувствовал его в себе, и было такое холодное ощущение, как будто хочешь в туалет.
— Нет, я лучше не буду, блядь на хуй… он в тебе?
— Да-да, во мне.
«Смешно… ноги устают… руками держи под коленкой. Значит, у женщин они тоже устают?»
И вдруг я услышал голос своего отца. От боли я вскрикнул и в своем голосе узнал его интонации, как если бы это он лежал, задрав ноги, на диване в чужой квартире в год 850-летия Москвы, а Суходолов резко и недоуменно вошел бы в него.