Фролов ушёл, вслед за ним покинул командный пункт и Володин. По ходу сообщения, по которому утром бежал к пулемётным гнёздам, выполняя приказание капитана Пашенцева, — по тому же ходу сообщения, теперь почти совсем завалившемуся, он шёл к траншее; как и младший сержант Фролов, он был возбуждён и, несмотря на усталость и головную боль, ни на минуту не затихавшую, несмотря на то что все ещё ныло и подёргивалось контуженое плечо, чувствовал необычный прилив сил — и оттого, что был сейчас среди своих, в роте, а бой ещё не кончился, немцы ещё пойдут в атаку, и ему, Володину, будет где развернуться, отплатить за свои предыдущие неудачи; и ещё оттого, что он теперь уже не командир взвода, а командир роты и идёт осматривать позиции, что так же, как о Пашенцеве, теперь о нем будут говорить солдаты: «Наш ротный!» Он не думал о том, справится или не справится с этой новой должностью, какие трудности ожидают его, потому что не знал и не мог представить себе эти трудности, — он брался за дело с лёгким сердцем, со всей юношеской решимостью и даже немного гордился собой в эту минуту. Может быть, подполковник Табола прав — для того и создана молодость, чтобы совершать ошибки? Володин вглядывался в знакомые солдатские лица. Он прошёл мимо бронебойщиков Волкова и Щеголева, которые сосредоточенно считали засечки на глинистой стенке траншеи, считали, сколько было удачных и неудачных попаданий; остановился и поговорил с Белошеевым, который будто нарочно сгрёб к ногам горку матово-жёлтых автоматных гильз; прислушался к пулемётчику Сафонову, который, покачивая головой, то и дело с ухмылкой произносил: «Хоть один, да влип! Хоть один, да втюрился!» — кивая на немецкий танк, попавший в танколовушку; а за Сафоновым, дальше по траншее, в окружении солдат сидел Чебурашкин, он только что лазил осматривать тот самый попавший в ловушку фашистский танк и теперь, вернувшись, показывал добытые «трофеи» — открытки с изображением голых женщин, и Володин ещё издали услышал шумные голоса:
— И стоило лазить за этой пакостью?
— А ты не кори мальца, эт-то тоже агитация.
— Ну и фриц, вот стервец, губа не дура…
— Кабы б не развешал вокруг ся бабьих сисек, тады б нам труба.
Володин подошёл ближе:
— Что это?
— Шлюхи фашистские…
Белое женское тело, чёрные распущенные волосы… Открыток было много. Кто-то посоветовал немедленно уничтожить их, чтобы и духу не было; кто-то шутливо предложил Чебурашкину оставить этих «упитанных постельных русалок» на память, на что боец обидчиво ответил: «Сам оставь!» — покраснел до ушей, но открытку все же не выпустил из рук; кто-то зло заметил: «Каждому по одной — на всю роту!» — и ехидно засмеялся; а Володин, хотя ему тоже хотелось просмотреть все эти поблёскивающие глянцем открытки, хотя он и с улыбкой разглядывал первую, — он приказал собрать «немецких шлюх» и вышвырнуть их за бруствер. Это был его первый приказ по роте, и Володин произнёс его сухо, сдержанно, как обычно произносил капитан Пашенцев, и потом, уже не оборачиваясь, пошёл вперёд по траншее. Ещё больше, чем младший сержант Фролов, он хотел быть похожим на капитана, и не только внешне, разговором и осанкой, но и обладать той чуткостью, тем непосредственным ощущением боевой обстановки, способностью угадывать и в нужный момент подавать нужную команду, той самой способностью, которая всегда вызывала восхищение и которая как раз и отличала Пашенцева от других командиров. Володин то и дело останавливался, наваливался грудью на бруствер и прикладывал к глазам бинокль; он смотрел так часто не потому, что это было нужно, что немцы могли незаметно подкрасться к траншее и затем неожиданно атаковать, — вся местность от бруствера до гречишного поля, и само гречишное поле, и дальше, до лесной опушки, все было залито ярким солнцем, и, кроме жёлтых воронок, чёрных обгорелых остовов танков и тягачей, кроме маленьких, сизых, как пятна, трупов автоматчиков, ничего не было видно, никакого движения, — он смотрел так часто потому, что хотел именно