Поздним утром мне звонят по поводу мефроу Тернапел. Не могут попасть к ней в квартиру. Она живет за углом Де Лифдеберга, и, встречаясь, мы киваем друг другу. Ей 81 год, и 16 лет назад она овдовела. Единственная дочь семь лет назад покончила с собой. Ни семьи, ни друзей у нее нет. Раньше она много ездила на велосипеде, по словам соседей, но сейчас она не открывает дверь людям из жилищного кооператива, которым зачем-то нужно попасть в ее квартиру. Не могли бы вы посмотреть, что там такое?
Каждый думает то же, что думаем Де Гоойер и я. Мы идем туда вместе с ним, дверь легко открывается; закрыв ее за собой, мы останавливаемся на коврике и прислушиваемся, в квартире абсолютная тишина. Мы оба не решаемся ее окликнуть. Даже не могу сказать почему. Через прихожую осторожно ступаем к гостиной, словно мефроу может внезапно выскочить нам навстречу. Медленно открываю дверь. Везде царит полный порядок. В кухне тоже ничего. Может быть, она гостит у своей внучатой племянницы в Гронингене? Вполне возможно, но нужно заглянуть и в спальню.
Потребовалось несколько секунд, пока до нас дошло то, что мы увидели. Посреди комнаты фигура висит, перегнувшись через ходунок, как через садовый забор, словно для того, чтобы поднять что-то с земли. Она мертва. Свисающая вниз голова отекла и приобрела неприятный синюшный оттенок, на кончике носа повисла странная бурая капля. Она в платье, умерла, вероятно, накануне вечером, по дороге к кровати, держась за ходунок, который катила перед собою и в который и свесилась, так и застыв в этом странном положении: ни стоит, ни висит.
Почувствовав облегчение, садимся на постель, до которой она так и не успела добраться.
– Скончалась совсем одна, – прерывает молчанье Де Гоойер.
Не могу удержаться от смеха.
– Чего ты смеешься?
– Sorry, вспомнил менеера Тана, первого пациента, смерть которого я увидел в больнице. Он умер не один, а в довольно-таки дурном обществе, а именно в окружении медиков.
Тан поступил к нам с болезнью сердца. Однажды вечером, когда я дежурил с Михаелом, молодым терапевтом, Тану сделалось плохо. Когда мы пришли к нему, рядом с ним были его близкие. Он умирал. Даже я, практикант, это видел. Михаел принял меры: человек задыхается, стало быть, нужно дать ему кислород. Ему нужна другая палата. Мы хладнокровно выпроводили удрученную семью в коридор, а сами стали биохимичить над его телом. Сердце билось всё медленнее. Кровяное давление падало. Дыхание становилось всё более слабым. Температура тела снижалась. Уровень сахара в крови падал. На каждый симптом мы отвечали какой-нибудь манипуляцией или лекарством. Мы накрыли его еще одним одеялом, вкололи ему адреналин, поставили еще одну капельницу, увеличили подачу кислорода, кто-то предложил сделать ЭКГ, бросились за аппаратом. Но Тан просто продолжал умирать.
«Не хватало только, чтобы кто-нибудь, вспрыгнув на старика, сел на него верхом, чтобы через его беззубый рот вдунуть обратно покидающую его душу».
Когда мы, как куры, которым отрубили головы, всё еще трепыхались ради из-за всей этой суматохи совершенно забытого умирающего китайца, я впервые увидел в углу Костлявого, с его ухмылкой, с которой он тоже ничего не может поделать.
Минут через десять мы снова вышли в коридор, чтобы сообщить оторопелой семье печальную новость; всем казалось, что мы выдержали тяжелую схватку.
Когда я потом сказал Михаелу, что, собственно, нехорошо было отнимать человека от семьи ради нашего идиотского театра марионеток, он ответил: «Эх, если б сразу вперед смотрели, отец писал бы мимо цели».
«Но ведь он сам так хорошо умирал!» На что Михаел спросил меня, для чего, собственно, я здесь работаю?
После кучи хлопот оказывается, что мы не знаем, кого следует известить о смерти мефроу Тернапел. И после еще больших хлопот оказывается: никого.
С тех пор как Бог больше не существует и не смотрит вниз на людские жизни, они стали еще более пустыми, чем раньше.
Малая силуэтология
Время от времени на шоссе можно увидеть мертвую птицу. Свежие – тошнотворны: горстка перьев, откуда вьется кверху тоненькая кишочка, словно пружина из заводной машинки, и тут же стоймя торчит крылышко. Но, раскатываемые, останки постепенно становятся всё более плоскими, и наконец на асфальте не остается ничего, кроме неясного силуэта.
Самые неясные следы, по-моему, прекрасней всего. Некоторые я фотографировал; Де Гоойер тут же дает им названия: Platztauben, или Splatpigeons, или Platduiven [расплющенные голуби,
Иногда на стене лестничного марша видишь силуэт давно раздавленного комара. Но самое красивое из всего, что я когда-либо видел, – это окаменевший отпечаток одной из древнейших птиц в музее Тейлера в Хаарлеме. Непостижимо нежное существо, миллионы лет назад приземлившееся на камне, и я вдруг подумал: «Если бы и моя мать так ласково сплела свои крылья».