Вера, какие удивительные у тебя глаза. Я никогда в жизни не видел глаз с таким таинственным зеленым светом. Так странно смотреть в твои глаза и ощущать твою обнаженную грудь. Какие черные сосны… как это удивительно все…
Невнятный, сонный звук самолета. Далекий гудок поезда. Лай собак в соснах, громкий, протяжный, будто кто-то говорит в мегафон. То частые, то редкие пальцы и коготки капель на жесть пристройки.
– Анва-арик, – голосом Карлсона бормотал он будто уже во сне. – Не бросай меня.
Хрупко и тревожно пульсировала электрическая кровь в трансформаторе.
Днем желтые листья шли по лесу, ночами дождь вставал вокруг дома. Крыша протекала, и в коридоре капало с глухим картонным звуком, а на кухне звонко, будто кому-то в ладонь.
– О, Анварик, какая у тебя тяжелая виноградная гроздь, как я ее люблю! О, мой господин!
Как странно.
– Вот она, моя любимая сигара.
Как это странно все и удивительно.
Мы очнулись, когда увидели свет снега, он пошел с вечера, и шел всю ночь. Все пространство вокруг надвинулось, взгромоздилось. Ночью было светло. Мы лежали «валетом», и он судорожно обнимал мои ноги. И я обнимал его. Мужское и женское переливалось в нас, и чтобы не видеть всего, что происходит, он накрывал голову одеялом, и все говорил-говорил, заговаривая свое смущение, свой страх, свой полет в пропасть.
– Толик рассказывал, что шел сдавать бутылки из-под кефира, они звякали в сетке, и ему от этого было очень светло на душе и радостно… А потом он сел в тюрьму – избил депутата Верховного Совета в ресторане «Юбилейный». Отсидел, с какой-то бабой связался, работал в кочегарке.
Анвар рассматривает его пальцы.
Серафимыч любил, наверное, этого Толика? А потом и его брата Вову, а Саня Михайловна все гадает, почему ее сын с ними связался, шубу прогулял.
– И в марте вдруг выпало много снега. И мне все казалось, он стает. Я тогда уже как-то отходил, отдалялся от Толика. Мы сидели все на Садовой: Машка была, потом пришла Валя, была самоубийца Лида, и я тогда резко открыл дверь, я больше всех боялся шума, а там подслушивал гэбэшник, тот мужик, а потом мы снова немного выпили и пошли на набережную к морю… в четыре часа ночи. И вернулся я уже утром, в каком-то тумане. Светало, да и не было темно из-за снега, и уже собирался лечь, как пришла пьяная Дуська, мать Толика, вот такая коротышка.
– Толька умер!
– Как умер?!
– Угорел, на хуй! – сказала она, и швырнула мне под ноги Толькину шапку.
Я взял ее, она так пропахла дымом, и запах был горький-горький.
По той же дороге, где мы с Толиком собирали подснежники, несли его гроб на кладбище.
Два
Снег привнес во все запах тревоги. Звук капель, далекий лай собак. Чувство страха, что все умирает, что рядом со мной и далеко вокруг все предельно реально в своей равнодушной жестокости и сексуальности.
Я стоял в прихожей и слушал, как он поет за дверью.
Край небоскребов и ра-а-аскошных вилл… ла-ла-ла… я есть просил, я умирал… за что вы бросили меня за что, ведь я ваш брат, я человек… ла-ла-ла… не признаете вы мое ра-адство, а я ваш брат, я человек… вы вечно молитесь сва-аим богам, и ваши боги все пра-ащают вам… – он пел громко, с чувством и счастливой болью.
Когда я открыл дверь, он сбился и смущенно замолчал.
– Вот, пожарил котлеты!
– А ты?
– Я уже полторы съел. Ничего, – он радостно тер ладошкой волосы. – Дедушка не отравился, как говорили в одной семье.
– Слушай, это удивительно, как у тебя получается так вкусно картошку жарить?!
– Не жалейте масла, как говорят в одной семье.
– Но она же просто сладкая и какой-то необъяснимый вкус.
– Анварик, скоро Новый год, а у нас за окном целый лес елей и сосен!
– Я сегодня уезжаю.
– Куда? Зачем?!
– На Петровско-Разумовскую надо съездить, зимние ботинки забрать.
– Может, не поедешь… я смотрел твой гороскоп – у тебя сегодня опасный день. Даже обведен красным кружком.
– Надо, сегодня выходной, все дома.
– Ну да, ну да, как говорил учитель Санько… Я сегодня видел сон, Канаева стояла вместе с Вовкой, это не к добру.
– Если приснился плохой сон, нужно посмотреть в окно, и он не сбудется.
Он задумчиво смотрел в окно.
– Этот снег, эти вечные проклятые снега! Эта вечная российская безнадега. Как я мог попасться на крючок, и вот остаться вот так вот?
– А как в Ялте Новый год проходит?
– Пошло, как.
– Не хочешь говорить, не надо.
– Как? На площади, под бронзовым мудаком Лениным стоит елка… и дождь идет.
Я ел котлеты, а он хлеб с горчицей.
– Люблю черный хлеб, – сказал он, сморщился и едва не заплакал. – О-о-ох, крепкая… Но вкусная какая!
Встал, чтобы снять турку с огня, и вытирал слезы.
– Будешь кофе?
– Нет.
– Смотри, какой кофе, с радужной пенкой.
– Нет. Кофе – это жареный песок.
– Опять нет солнца! Которую неделю нет солнца! – злился он.
Я тихо собирался в прихожей. Он, склонившись набок, сидел на стуле и смотрел в окно, глаза его блестели.
– Пока, – сказал я.
Он промолчал.
– Не грусти. Надо съездить.
Он молчал. Его сгорбленная спина казалась очень маленькой. Очень маленькими казались поджатые ноги.
– Иди, иди, чего ты? – вздрогнул он. – Я же тебя не держу.