Читаем Тапирчик полностью

А сама все набирает да набирает, все наяривает да наяривает уже, наверное, в сто двадцатый раз и хихикает там, прыскает почти, хохочет, да не хохочет, а гогочет где-то внутри, нагло так гогочет, так что слюни летят – и в лицо, и в глаза, и в рот… и, как же быть, как же быть-то, надо, надо же рассказывать, и, как назло, ни одной мысли в голове, а про сон, да ведь нельзя же про тот сон, разве только лишь самое начало, а потом что-то там досочинится, клюнет само, ведь он же киновед, киновед и столько усего знает – и про Вэндэрса, и про Тарантино, и еще ентот, как его, ну который фильм про тапира снял, как тот решил завладеть женщиной и как стал за ней следить, и следил, как она шла по тропе, и оглянулась, и присела по нужде, а он из кустов следил, а потом, когда она оправилась и дальше поспешила, он вышел на тропу, и узял ея экскременты, и наколдовал, и обратился в ея мужа, и побежал вперед ея в ея дом, и убил мужа ножом, и съел его, а когда она пришла, то лег с ней в постель как муж, а она и не догадалась, что он не муж, а тапир, и у нее еще девочка была от настоящего мужа, и девочка ента лежала себе смирнехонько и спала, а тапир навалился на мамку на ея и давай ее трахать… Трахал, трахал, ну и, короче, понесла мамка-то от тапира, и в ея животе стал расти маленький такой тапирчик, аккуратненький, с длинным-длинным носом, и однажды он высунул свой носище из священного из лона бедной мамки-женщины и засунул его в рот той девочке, и та стала давиться, давиться, биться даже стала, ну и давилась, давилась и задохнулась, короче, насмерть, и у нее от удушья глаза вылезли из орбит. Вот такое кино, ну что поделаешь, ну раз такое, значит, такое, енто по мифу по одному по древнеиндейскому, миф-то тысячелетия пережил, из уст в уста передавался, и какой-то сценарист услышал, и какой-то режиссер снял, ну и профессор, сука, киновед, увидел енто кино, в натуре так снятое, и ему вдруг захотелось ей, этой лежащей на коврах, лежащей в коврах, летящей в коврах на мохере, на мохере, рассказать это кино, потому как это же страшно интересно и это же так необычно, и кто еще, как не он, не профессура, расскажет обычной девчурке-официантке, пусть даже и разъездной, это странное кино о любви тапира к женщине, элитарное такое кино о любви нечеловеческого тапира к человеческой женщине, вот такой загадочный-загадочный миф древнего индейского племени шаранахуа, а то она – официанточка, бедняжка, привыкла там смотреть разную муровину-муру и привыкла читать там разную хурмовину-хурму, какую пишут ей интеллигенты эти сраные, разные там дамские романы да боевики с детективами, а если про высшие ценности, то тогда с толстинкой обязательно, про такие про журнальные ценности, про корректные политически, корректные стилистически, а иначе не урвать, не урвать свой поганый Букер, оттого и топят все словесами свое советское говно, а оно все не топится, а нам, ярким и воистину славным, – как промеж двух огней, мы, мля, как заложники, нас, мля, и либералы-шестидесятники не печатают, и коммуняки – уж и подавно. Как был «совок», так и остался, ух, эти толстожурнальные козлы с их «направлениями». И вот, значитца, не прост он был, ентот киновед, ох не прост, и его Гурвинек еще не вычислил, ох не угадал, чтобы не было, понимаете ли, ентой самой политнекорректности, не надо нам, россиянам, понимаете ли, этих, понимаете ли, некорректных вопросов, не надо нам этих, понимаете ли, мифов религиозных, мало ли чего в других культурах понаворотили, дайте нам спокойно пожить, поесть мясца там, а то заведут они, мифы эти ваши и слова… О несчастная страна моя, эхма, смердяковщина, фарс-фарсище, лишь бы вываляться в говне, чтоб никто не различил, где правда, а где ложь, где фарс, а где слезы!

И он вдруг вздохнул, профессорюга этот, киноведчик, всей грудью вздохнул и разъярился, ведь это же она, она, его женщина, лежала на ковре, глядя на него теперь задумчиво, глядя серьезно, совершенно серьезно, без тени лжи и без тени обмана, как, быть может, смотрят один раз, и тогда… даже если ты и недостоин, даже если ты жалок, и смешон, и слаб, и стоишь лишь насмешки и унижения, а она, эта женщина, перед тобой, как прустовская Альбертина, которая должна лишь цвести, как цветок, а не катить по богатеям столы на колесах, потому что не в мясе же дело, и все равно за гранью всех вопросов остается один – почему?

Перейти на страницу:

Все книги серии Рассказы

Похожие книги