Вчерашний крепостной, которому прежде любой и любая (за ничтожнейшими исключениями) из толпившихся вокруг него гостей с легким сердцем дали бы “зуботычину”, явился теперь перед ними в образе поэта, так неожиданно и так сильно заговорившего на похороненном уже было языке; эта толпа бонвиванов, как бы назло собственной жизни, чувствовала что-то родное в поэзии бывшего крепостного. Шевченко представлял любопытную диковинку, на которую каждому хотелось взглянуть. Здесь повторилось то же, что было и в Петербурге, только, естественно, удивление и восторг принимали более откровенные и более резкие формы. Но любопытство насыщается, бонвиваны принимаются за свои дела; они развлеклись, натешились; а поэт? Какое дело нам до поэта, скажут более откровенные из них… Чужбинский говорит, что Шевченко “видимо был тронут блистательным приемом”, что он скоро сделался “как свой со всеми и был точно дома”. Едва ли этому, однако, можно поверить. Очень возможно, что Шевченко “не надеялся встретить такого радушия от помещиков”, что он “был в духе”, что ему по сердцу пришлись родной говор, родные песни, которые он услышал здесь; но он слишком много пережил и слишком хорошо знал помещичий быт, чтобы принять тотчас же “блистательный прием” за чистую монету и чувствовать себя в кругу обрисованного нами общества “как дома”. Наконец, сам же автор “Воспоминаний” рассказывает, с каким кружком из этого многочисленного общества Шевченко сошелся поближе, и на какой почве произошло это сближение. Упомянутый кружок был в своем роде знамением времени, знамением разложения помещичьего крепостного быта, а для Шевченко лично – продолжением петербургских пьяных оргий. Восторгов и удивления, раз они не имеют никакой реальной связи с самой жизнью восторгающихся и удивляющихся, надолго не хватит. Многочисленное украинское помещичье общество, в конце концов, не могло предложить своему народному поэту ничего лучшего, чем карты или пьянство. Он выбрал последнее, изведанное уже. Сам Шевченко, скажут, тяготел к такого рода удовольствиям. Это неправда или, вернее, та полуправда, что хуже неправды. По крайней мере, в описываемую пору Шевченко предавался излишествам только в обществе людей, с которыми ему, собственно, нечего было делать, которые смотрели на него как на диковинку и забавлялись им ради мимолетного развлечения.
Но возвратимся к кружку, который увлек за собой Шевченко в Мойсевке. Мы уже сказали, что он представлял весьма характерное явление. Познакомимся же с ним поближе по описанию Чужбинского. Кружок этот, говорит он, назывался “обществом мочемордия”; “мочить морду” означало пьянствовать, а “мочемордой” признавался всякий удалой питух;[14] неупотребление спиртных напитков называлось “сухомордием” или “сухорылием”. Члены, смотря по заслугам, носили титулы “мочемордия”, “высокомочемордия”, “пьянейшества” и “высокопьянейшества”. За усердие раздавались награды: сивалдай в петлицу, бокал на шею и большой штоф через плечо. В известные дни или просто при съездах они совершали празднества в честь Бахуса; собрание созывалось следующими возгласами: бас гудел: “Ром! Пунш!”; тенора подхватывали: “Полпиво![15] Полпиво! Глинтвейн! Глинтвейн!”; а дисканты выкрикивали: “Бела, красна, сладка водка!” Затем великий магистр произносил приличную речь, и “мочеморды” предавались своим возлияниям.