Он призадумался.
— Я не уверен, что смогу объяснить, как это делается, потому что я просто делаю, и всё.
— Вот это и есть азы, — сказал я мрачно. — Техника развода. Если ты выходишь на улицу с намерением кого-либо развести, ничего у тебя не получается, и наоборот. Достаточно простейшей вещи: доброжелательности. Люди это чувствуют, как животные. Если ты доброжелателен, уже все равно, умный ты или дурак, и что тебе надо, и надо ли вообще что-то. Они будут подражать твоим недостаткам, и придумывать тебе достоинства, и изливать, как ты говоришь, душу. Действительно, очень просто.
Он удивленно посмотрел на меня.
— Верно. Но если ты все понимаешь…
— Что толку, что я понимаю? Доброжелательность или есть, или нет, и она должна быть искренней. А когда ты смотришь вокруг и трясешься от злобы, то кто же будет смотреть на тебя и трястись от любви?
— Должны быть любители. — Он подумал. — Карл тоже злобный.
— Нет, — сказал я сердито. — Моя злоба не такая, как у Карла. У него, как тебе объяснить, выходит человечнее, понятнее. Когда он орет, все прекрасно понимают, почему и за что. Когда он прекращает орать, то предлагает выпить. Злоба умирает в тот момент, когда Карл закрывает рот. Я злоблюсь молча. Коплю. До седьмого колена уже накопил. Чувствуешь разницу?
Он опять удивился.
— И прикольно так жить?
— Да нет. Просто это мой способ отношения к миру.
— Чем же мир тебе так досадил?
Теперь удивился я.
— Не знаю. Может, и не досаждал вовсе. Я таким родился, понимаешь?
— Как же, ты бываешь очень милым.
— Это не я, это алкоголь.
Мы дружно призадумались. Пойдем, сказал мальчик. Всегда нужно попробовать. Не получится развести, так развлечешься.
От полноты счастья я несколько покобенился, но поспешил уступить. Кто знает, какая фантазия будет следующей; как позвал, так и прогонит. И вообще, нищие кобенятся, но не выбирают.
Мы начали с турфирмы «Россинант». Прелестное название, хотя, подозреваю, они спутали Россинанта с Буцефалом, или Байярдом, или пламенными и громоподобными конями Гелиоса, или бессмертными Балием и Ксанфом — теми летающими вместе с ветром сыновьями гарпии и Зефира, которых боги подарили Пелею в день свадьбы. Хорошо хоть не кони Диомеда.
— Почему? — спросил Григорий любознательно.
— Кони Диомеда, — сказал я, — они питались человечиной.
Мальчик почесал за ухом.
— Да, — согласился он. — Это скорее название для банка или, там, фонда. «Кони Диомеда»… И что, так и жрали?
— Да, — сказал я. — С большим аппетитом. И очень быстро потом бегали.
— Ну вот, видишь, как подходит. Те тоже жрут и потом бегают. Здравствуй, Митенька.
Сначала я подумал, что он поздоровался с не замеченным мною внуком или правнуком подошедшего, и даже заглянул под журнальный стол. Это ни к чему не привело.
— Здравствуйте, мальчики, — приветливо сказал подошедший. — Куда-то собрались?
Я с интересом посмотрел на него. Митеньке было сильно за шестьдесят; любя правду, следовало бы сказать — около семидесяти. Его длинные, не седые, но сизые волосы были собраны в аккуратный хвост, на виске аккуратно вилась кокетливая, тоже сизая, прядь. Неимоверной длины и худобы тело было задрапировано в складки ярчайшей гавайской рубашки — с пальмами, морем, попугаями и подробным изложением в картинках сложной жизни знойных южных красавиц. В морщинистой загорелой руке он держал оранжевую вельветовую куртку. На запястье руки в ряд висели пять иди шесть золотых цепочек разной толщины. Я осторожно глянул в окно. За окном валил густой снег. О этот юг, подумалось мне. О эта Ницца.
— Ага, собрались. Хотим с друзьями в Швейцарию съездить, отдохнуть. Скучно здесь.
Что ты мелешь? спросил мой удивленный взор. Какая такая Швейцария? Раскрыть рот я не дерзнул.
— В Альпы, на лыжи? — улыбнулся Митенька. — Пейзане в национальных костюмах, отель в горах, дрова в камине, грог в горле? Нет, мальчики, ехать надо в вечное лето… Только это того стоит, только это. Свет, море, — он произнес еще с десяток восторженных слов. Все это можно было прочитать и на его рубашке.
Григорий игриво ущипнул меня за ухо.
— Это вот он уперся, хочу, говорит, в Цюрих, да на Женевское озеро, да в Люстгартен…
— Гришенька, Люстгартен — в Берлине.
— Да? Тогда, значит, Баумгартен.
— А Баумгартен — это неизвестный тебе философ, — буркнул я.
— Но мысль-то я правильно обозначил?
Я пожал плечами.
— Поверьте, — перенес на меня свой пыл Митенька, — не губите свой отпуск. Снег, холод — это оскорбление всему живому. Заветная мечта всего живого — перестать бороться, погрузиться в нирвану, вкусить тепло и покой — на берегу, под сенью…
— Да, да, — сказал я. — Море, пальмы, голоса птичек.