— Говорят мати ему везде мерещится. Поди, свихнулся. Переживи-ка тако горе. Он к ней намыкавшись вернулся, а она над собой снасильничала. А твоя — то матикак? Всё коптит?
— Коптит. Нонече опять всю ночь бродила. Пенсию получила, дак.
— Значит, опять душу отводит?
— Отводит, целый день двери в растворе.
— Что и мужики ходят, али с бабами празднуют?
— Дак, мужики-то уж все ейные на кладбище. Вдвоём с Цыганкой. Дома хоть топор вешай.
— А что и Соберикран помер?
— Не слыхала, что помер. В лес бегала, дак, на свинарник заглянула, он там прижился. Симке в помощниках: и сторож, и повар. Всех голубей поел. Крысоловок наставил. Симка говорит, что крыс навалом сей год, поросяток маленьких заедают, свиньям уши отъедают.
— В лес-то не зря бегала, набрала чего?
— Черники, да грибов. Тётке Наташке оставила. Она с внучками сидит, да и видит плохо. Бает: «Катаракта».
— Ну, да хватит, ужо! — тётка собрала в пучок разворошённые волосы. — Чай, не совсем завшивилась? Садись, похлебай картовничка. Эвон на печи. Сама-то нальешь?
— Не. Я у Окулихи котлету рыбную ела, из свежей щуки. Сын рыбы нанёс, дак она всю на котлеты пустила. Пойду.
— Куды теперь?
— Домой. Может мать заснула.
— Койды пойдёшь, не мимо почты? Может, отнесёшь Зойке моей трояк, обещала ей оногдысь отдать да, добежать нековды.
— Дак, зайду.
Люське около тридцати лет, получившая прозвище по наследству от матери, сама никогда не курила и не пила. Люди постарше, помнят её ещё в рассудке. До четвертого класса Люська ходила в школу, и даже училась хорошо, пока мать-пьяница её не испортила. Что уж случилось на самом деле, теперь никто и не скажет. Только Люську, вдруг, начали бить припадки. И жизнь для девки закончилась. Врачи её полечили, поизучали и, назначив пожизненную пенсию, вернули непутёвой матери. С тех пор, с утра до вечера Люська ходила по деревне от порога к порогу, в неизменно белом, наглухо повязанном платке: летом — в ситцевом, зимой — в ситцевом под шерстяным. Но представить себе Люську без платка уже никто не мог. Однажды ближе к осени, неизвестно по какой причине, девка явилась деревенским простоволосой. Остриженные под каре волосы, видимо местной парикмахершей, были зачёсаны и прихвачены на затылке широкой гребёнкой, а на лице над молочно-белой шеей красовалась, выжженная солнцем, бронзовая маска грустного мима, с небесно-синим и потерянным взглядом. Она даже не поняла, почему в этот день взгляды всех встречных были прикованы только к ней. А может и сообразила, потому что это был единственный Люськин выход без платка.
— Люська — курилка, где твоя бутылка?!
У стадиона к Люське привязались играющие в лапту мальчишки.
— Вот я вас, батогом по кутузу-то отхожу. Чего к девке привязались? Али без дела измаялись? Ишь, вздумали дитё малое обижать. Вы — то её беды не хлебнули, так и не накликайте! Матерям — то, ужо, скажу. — Осадила Люськиных обидчиков старуха- Кинёнчиха, жившая рядом со стадионом и, вышедшая к калитке узнать деревенские новости.
— Люська, ты бы хоть прикрикнула на бисей окаянных. Что ж ты слова за себя не вымолвишь?
— Домой иду.
Люська, не выражая, как обычно, никаких эмоций прошла мимо.
3
Мать встретила Люську, сидя в одиночестве на крыльце их избушки «на курьих ножках», с почти изжёванной, свернутой под козью ножку, беломориной. Маленькая, сухая старуха с потусторонним безразличным взглядом, лицом весенней картофелины, землисто-серым и жутко сморщенным от бесконечного курения, поприветствовала дочь равнодушным кивком. На вид ей было лет под сто, но по паспорту Машке-курилке не было ещё и полувека. Примечательной странностью женщины было то, что она не пила воду в чистом виде, считая её величайшим в мире злом, отобравшим у неё всё самое дорогое в этой жизни, в том числе, и душу. Пила беленькую, красное, когда заканчивались деньги чай, как говорила Люська «чёрный байховый», а когда не было и на чай, заваривала, собранные Люськой травы.
Лет тридцать назад какой-то злой рок забросил её, в забытый богом медвежий угол. В деревенскую библиотеку уж очень был нужен специалист, а Мария, окончившая с красным дипломом филологический факультет подмосковного института, справилась бы с любой профессией. По крайней мере, те, с чьего благословения она сюда попала, в этом были убеждены. Мария была остра умом и на язык. Это её и погубило. Нельзя спорить с членами распределительной комиссии. Нельзя спорить с вершителями твоей судьбы. Вот Маруська и проспорила.
Вход в вверенное Марье Львовне- Маруське хозяйство был затянут густой тенётой с жирными пауками. На деревянных, не знавших рубанка стеллажах, под толстым слоем пыли, перемешанной с прахом берёзовых дров, покоились «деревенские фолианты». Плотно задёрнутые шторы должны были беречь хранилище вековых знаний от солнечных лучей. Но, чтобы книги жили, их нужно чаще брать в руки. Начихавшись, Маруська нашла ведро, засушенную насмерть тряпку и, подоткнув подол длинной, как у дворянской гувернантки юбки, взялась за работу.
Все её несчастья начались с колодца, через дорогу от библиотеки…