В отличие от отцовского письменного стола в сундуке царил порядок. Даже отрава для мышей была разложена с какой-то ученой симметрией. Но мыши здесь не бывали, а то, что Лаги приняла за их помет, оказалось рассыпавшимся бисером одной из книжных закладок. Лаги принялась протирать пыльные переплеты, иногда рассеянно перелистывая карие страницы. Рисунков не было, причудливая, но однообразная вязь быстро надоела. Книги остро пахли старостью. Их горячий глагол окончательно превратился в тихую макулатурную мудрость. Их Слово вылетело воробьем и зачирикало, раскачиваясь, как на качелях, на сморщенной виноградной грозди.
Орган и дойра, звучавшие до этого исподволь, загудели так внятно, что Лаги услышала, вздрогнула, выронила последнюю непротертую книгу, она упала на земляной пол, выдохнув фейерверк пыли. Органист-невидимка нажал на самые громкие клавиши, заглушив на секунду и маленькую дойру, и испуганный вскрик Лаги.
Из книги вылетели два аккуратно сложенных желтых листка.
Пыль осела, музыка снова откочевала за порог восприятия; Лаги присела на корточки, разворачивая выпавшие листки. Страх и любопытство. «Юлду-уз! Юлдуз-у!» — закричала она. «Опа, нима деяпсиз?»[8]
— ответил откуда-то со двора детский голос. Лаги испуганно разворачивает листок, аккуратный почерк, не арабская вязь, европейская. «Юлдуз… суп под огнем выключила?»Выключила. Держа раскрытые письма, Луиза подходит к двери, ближе к свету. До нее снова долетает музыка, но теперь — теперь уже не страшно. Где-то рядом, за виноградником, Юлдуз и Султан, огонь погашен. Скоро всех ждет обед.
«Ли-е-бе Лу-и-за», — читает Лаги по слогам первое письмо. Это не английский — его она учила. Немецкий? Второе письмо написано неразборчиво, с тем же «лиебе» вначале. Почерк другой — раскованный. А вот здесь и еще здесь и здесь — читается имя отца.
Протертый циферблат испорченных часов глядит на Лаги. Под маской циферблата, в механической темноте, зашевелились спящие ноты Турецкого марша. Перевернулись на другой бок и снова уснули. Liebe Luisa…
Luisa!
Скажите господину органисту, церковь пора закрывать…
Порядок приблизительно таков.
Вы обращаете внимание на N хотя бы потому, что он совершенно другого пола и из другой вселенной, пахнущей прожаренным песком. Количество книг, написанных об этой вселенной, уже давно должно было ее уничтожить, раздавить своей массой. Но она каждый раз сжигала сочиненные о себе талмуды, пекла в глиняных печах плоский хлеб и рожала сыновей.
Вы же — вы мирно пасли аккуратно причесанных коз и играли на флейте, когда руки не были заняты книгой или чашкой горячего шоколада. Ваше лицо украшали очки.
Вы любили пастушка, а пастушок учился на врача и знал наизусть Канта.
Поэтому, когда вас завоевывают азиатские орды, вы от неожиданности роняете чашку шоколада, и все, что у вас остается, — это холодная мансарда и Западно-восточный диван, захваченный по ошибке вместо Библии. И флейта, которую можно завтра же обменять на хлеб. Чтобы не плакать, вы начинаете тихонько наигрывать на милом инструменте, не думая о последствиях.
И тут появляется N, в серой хламиде с заснеженными звездами войны. Чужероден и горяч. Пришел послушать флейту, напоить спиртом, оглушить монгольским смехом. И полюбить.
А теперь вы сидите в небольшой церкви, даже зимой пахнущей мокрыми лилиями. Невидимый ангел покаяния клюет вас в голое горло. Ваше козье стадо разбежалось. Ваш пастушок пал смертью безумных где-то под Кёнигсбергом. Наконец, недопитая чашка шоколада уплыла, остывая, вниз по Дунаю. Остался хаос, голод, новая любовь. Клевок.
Вы глядите на смуглого волхва в церковном алтаре, в голову приходят мысли совсем неалтарные. Тайный любовник, азиатский огонь. Боль в горле. Органист, похожий на воробья, играет раннего Баха. Вы остро влюблены, фройляйн. Всем телом, включая заплаканные очки. И ничего не поделаешь. Таков порядок. Отснято.
Телевидение ехало в синей маршрутке, прыгая на ухабах и пропадая в пыли. Шум мотора заглушался криками летящей следом детворы.
Телевизионщики запаздывали; археологи уже давно ходили причесанные, выбритые и злые. На столах, застеленных парткомовским кумачом, лежала флегматичная глиняная голова в кудряшках. Еще — благословляющие кисти рук и несколько почти целых кувшинов… Кружились насекомые, обманутые красным цветом скатерти.
Еще один стол был подготовлен в доме раиса, но уже не для съемок, а послесъемочного отдыха. Фарфоровые чайники с водкой, миндаль; с кухни пахнет чищеной морковью и зарезанным бараном — будет плов. Профессор Савинский глядит на приближающееся телевидение и бесшумно ругается одними губами.
Юсуф стоит около своего раскопа, в одолженной австрийской рубашке. На красном столе лежит