— Без отты всё болит у меня, Меру. Время течёт, как большая река, но эта река не хочет забрать мою боль, оставляет мне. А зачем? Я не виноват перед временем, я просто попал в лесной пожар, и медведь чуть не сломал меня насмерть. Теперь я — старая коряга Тику, и мне нужна отта, чтобы боль засыпала, хоть иногда. Болит ли твоя рука, охотник?
— Почти нет, да заберут боги и твою боль, Тику.
— Не заберут.
Старик смотрел на огонёк, свет прыгал по ямам на его лице, забирался в рваную дыру шрама. И Меру казалось, что Тику строит рожи огню. Но он слышал, как медленно и трудно дышит хозяин дома, и знал — это огонь насмехается над калекой. Но он слышал и время, которое истекало, как сухой песок из кулака, и от этого в груди ныло и царапало. Совсем скоро выглянет из небесной спальни бледный от вечной ярости Еэнн, и дождь кончится. Выйдет утром яркая Айна, полная супружеской любви, высушит землю, с которой ушла вода. И откроются лесные тропы…
— Тику!.. Я…
— Помолчи, сильный человек. Ты попал в петлю. Охотник стал добычей и попался сам.
— Что ты бормочешь, дед!
— Молчи! — Тику оскалился, выкрикнув, и взмахнул рукой. Скрючив пальцы, охнул от боли, прижал руку к груди, баюкая. Меру смотрел, сморщившись от жалости и нетерпения.
— Ты, лучший охотник, забыл о терпении? Как же сидишь в засаде, когда нужно победить кота или медведя, а?
Меру молчал, вспомнив о терпении. Но так мало его осталось, меньше, чем времени до Айны.
— Скажи, Меру… Ты… Если твоя Онна утром оступится на мостках и упадёт в воду, уйдя навсегда, ты возьмёшь себе другую жену? Молодую жену, Меру, только что ставшую женщиной?
— Я… Ты же знаешь, старик, каждый может взять себе новую жену, чтоб она родила ему детей.
— Хитришь. Пришёл ночью и знаешь, зачем пришёл. И хитришь? Тогда так спрошу. Ты захочешь новую? Будешь ждать в постели, когда она придёт, расчесав волосы?
Фитиль в лужице масла чуть слышно потрескивал. Притих мыш за стенкой, будто тоже ждал ответа Меру.
— Нет, — Меру сказал слово и замолчал. И не хотел продолжать, потому что главное слово — сказано. Но колючие мысли внутри головы не давали покоя, и он сказал ещё:
— Никто мне не нужен. Только она, эта. Онна — моя. И я хочу, чтобы так всегда и ещё хочу, чтоб я погиб на охоте, а она кричала на моей могиле, дёргая себя за волосы. Потому что я не смогу похоронить её. Пусть лучше я — первый.
Тику надтреснуто засмеялся.
— Вот она — смелость охотника. Ты готов убежать в смерть от своего горя. Почему не убежал тогда, когда бросился на тебя лесной кот?
— Не суди меня, дед. Я сам… Я…
— Ладно. Я не про тебя говорю. Про себя тоже. Когда-то лес поманил меня, и вот я такой. А моя жена. Знаешь Меру, какая красивая у меня была жена? Там, за рекой.
— Ты был женат?
— Неважно. Болтаю. Без отты мой ум замутился, а язык крутится во рту сам. Но ты пришёл, и, значит, всё сдвинулось с места. Да помогут нам боги. Если они ещё помнят о нас.
— Да помогут нам…
— Открой скорлупу, Меру.
Он полулежал, обнимая скрюченной рукой тючок, и следил за движениями гостя.
— Насыпь на лист порошка. Горку. А остальное унеси туда. Чтоб не рассыпалось, когда ты будешь смотреть и слушать.
— Я?
— Ты хочешь защитить своих женщин. Я не охотник, Меру. Я был дураком и струсил вернуться к жене. Так ты — не будь трусом. А дураком ты уже был там, на охоте.
Руки Меру, держащие скорлупу, дрогнули.
— Все мне кричали, чтоб я попросил. Вот я и…
— Никто не кричал, дурак. Это кричал твой страх, Меру. Внутри тебя.
В голосе старика была усталость и боль.
— Там стоит тыква с оттой, возьми её, — велел охотнику, уносившему плотно накрытую скорлупу, — и дай мне. Сядь здесь, на полу.
Старик наконец, бросил свой мешок и поднялся. Присев на колени возле чурбака, капал отты на горку серого порошка, шептал заклинания. И когда порошок зашипел и потянулись от него вверх извилистые струйки серого дыма, показал ладонью стоящему рядом на коленях охотнику:
— Вот так голову наклони и дыши. Нет, стой!
Придержал его трясущейся ладонью.
— Я старый дурак. Скажи бабочкам, что ты хочешь увидеть. И после — дыши.
— Как мне спасти Онну и Оннали? — шея Меру напряглась так, что жилы стали видны даже в прыгающем свете догорающего фитиля.
— И ты дурак. Не то, Меру!
— А что?
— Спроси, как сделан наш мир.
— Нет! Я хочу своих женщин! Жена и дочь!
— Где твой ум? Нету? Тогда слушай меня! Раз в жизни сделай больше, чем убивать на охоте! Спрашивай, ну!
Меру глотнул, сжимая кулаки — здоровый и больной, стреляющий в локоть огнём. Закрыл и открыл глаза, глядя, как острия серых струек слепо тыкаются в лицо, нащупывая его дыхание.
— Спрашивай!
— Как. Сделан. Наш. Мир… Как?
И, проговорив, в отчаянии от того, что сделал, — непонятно, правильно ли, послушавшись старого калеку с повреждённым оттой умом, нагнул лицо над струйками, широко раскрывая рот и глаза. Вдохнул.
Еле слышно бормоча дым клубился, свивался тугими верёвочками и, вцепляясь кончиками, вползал в рот, ноздри, глаза и уши охотника.
Тику, раскачиваясь, смотрел на него слезящимися глазами. Подвинулся ближе, таща за собой тючок, и сунул его под перевязанный локоть Меру.